20.04.2024

Цветаева при жизни вы его любили: Марина Цветаева «»При жизни Вы его любили…»»

Содержание

Сегодня исполняется 115 лет со дня рождения Марины Цветаевой — Российская газета

Интервью после смерти, беседа с человеком через 66 лет после его самоубийства — возможно ли это? Представьте — да! Ибо Марина Цветаева, наш нынешний собеседник, не просто современница- она всю жизнь, каждым часом своим, вела своеобразный диалог с будущим — разговор с нами — внуками своими и даже правнуками.

«К вам, живущим через 10 лет…» — подобных обращений в ее стихах, прозе, в записных книжках и сводных тетрадях великое множество. Она говорит через десятилетия, может, через века, будущим меряет себя, завтрашним днем оценивает поступки свои. А кроме того, ее записи и письма, 4 полновесных тома, лишь недавно открытых в архивах, не только поражают откровенностью, обнаженностью мысли, но касаются тех проблем, которые будут волновать вечно: любви, предательства, чести, непреклонности таланта. Да и сами записи ее — это вопросы и ответы великого русского поэта!

Идея «поговорить» с Цветаевой (а верней — с точностью до буквы «составить» беседу из фраз, мыслей и мнений поэта) пришла в голову журналисту, литературоведу, кинодокументалисту Вячеславу Недошивину, который вот уже 20 лет занимается Серебряным веком русской поэзии. Десятки фильмов о поэтах снято по его сценариям. Ныне уже третий год он снимает 40-серийный фильм «Безымянные дома. Москва Серебряного века». Фильм будет заканчиваться беспрецедентными 8 сериями о жизни как раз Марины Цветаевой. В какой-то мере именно это — знание жизни и наследия Цветаевой!- дало ему некое внутреннее право все-таки попробовать, и все-таки — задать поэту эти вопросы.

«Интервью» с Мариной Цветаевой

1. Заповеди

— Марина Ивановна, когда-то Вы написали: «Дорогие правнуки, читатели через 100 лет! Говорю с Вами, как с живыми, ибо Вы будете…» Выходит, знали, что останетесь? Чуяли свою, пусть будущую, но оглушительную славу?

— «Я не знаю женщины талантливее себя. Смело могу сказать, что могла бы писать, как Пушкин. Мое отношение к славе? В детстве — особенно 11 лет — я была вся честолюбие. «Второй Пушкин» или «первый поэт-женщина» — вот чего я заслуживаю и, может быть, дождусь. Меньшего не надо…»

— Гений сжигает человека дотла. Это известно. Но гений — женщина? Ведь есть же семья, дети, быт? Как это совместить? И совместимо ли это?

— «Пока не научитесь все устранять, через препятствия шагать напролом, хотя бы и во вред другим — пока не научитесь абсолютному эгоизму в отстаивании своего права на писание — большой работы не дадите».

— «Прочитав» Вашу жизнь, я заметил: Вы вечно смеялись над своими бедами. Даже на могиле хотели написать: «Уже не смеется…» А над чем, по-вашему, смеяться нельзя?

— «Слушай и помни: всякий, кто смеется над бедой другого, дурак или негодяй; чаще всего и то, и другое. Когда человеку подставляют ножку, когда человек теряет штаны — это не смешно; когда человека бьют по лицу — это подло».

— Да-да, это Вы говорили дочери, когда она впервые увидела клоунов в цирке. А что вообще можно назвать Вашими — «цветаевскими» заповедями?

— «Никогда не лейте зря воды, потому что в эту секунду из-за отсутствия этой капли погибает в пустыне человек. Не бросайте хлеба, ибо есть трущобы, где умирают. Никогда не говорите, что так все делают: все всегда плохо делают. Не торжествуйте победы над врагом. Достаточно — сознания. Моя заповедь: преследуемый всегда прав, как и убиваемый.

Никакая страсть не перекричит во мне справедливости. Делать другому боль, нет, тысячу раз, лучше терпеть самой. Я не победитель. Я сама у себя под судом, мой суд строже вашего, я себя не люблю, не щажу».

— Отсюда Ваш аскетизм? Простые платья, крепкие башмаки, а не модные туфельки? Или — из-за вечной бедности, из-за денег?

— «В мире физическом я очень нетребовательна, в мире духовном — нетерпима! Я бы никогда, знаете, не стала красить губ. Некрасиво? Нет, очаровательно. Просто каждый встречный дурак на улице может подумать, я это — для него. Мне совсем не стыдно быть плохо одетой и бесконечно-стыдно — в новом! Не могу — со спокойной совестью — ни рано ложиться, ни до сыта есть. Точно не в праве. И не оттого, что я хуже, а оттого, что лучше. А деньги? Да плевать мне на них. Я их чувствую только, когда их нет».

— Ныне Вас бы не поняли. Но, может, в этом и есть Ваша сила?

— «Сила человека часто заключается в том, чего он не может сделать, а не в том, что может. Мое «не могу» — главная мощь. Значит, есть что-то, что вопреки всем моим хотениям все-таки не хочет. Говорю об исконном «не могу», о смертном, о том, ради которого даешь себя на части рвать…»

— Даже если все легко поступают иначе? То есть — «могут»?..

— «Не могу, даже если мир вокруг делает так и это не кажется зазорным. Утверждаю: «не могу», а не «не хочу» создает героев!»

2. Начало

— А помните первый стих, написанный в 5 лет? «Ты лети мой конь ретивый Чрез моря и чрез луга И, потряхивая гривой, Отнеси меня туда…» Вы еще говорили, как смеялись все, когда за обедом, прочтя его, Ваша мать не без иронии спросила: куда «туда», Муся, ну, куда — «туда»?..

— «Смеялись: мать (торжествующе: не выйдет из меня поэта), отец (добродушно), репетитор брата (го-го-го!), брат, и даже младшая сестра. А я, красная, как пион, оглушенная в висках кровью, сквозь закипающие слезы — сначала молчу, а потом — ору: «Туда, туда — далёко!..»

— Не знали, не знали еще слова «вечность»… А, кстати, о чем с юности больше всего мечталось?

— «Моя мечта: монастырский сад, библиотека, старое вино из погреба, длинная трубка и какой-нибудь семидесятилетний «из прежних», который приходил бы по вечерам слушать, что я написала, и сказать, как меня любит. Я хотела, чтобы меня любил старик, многих любивший. Не хочу быть старше, зорче. Не хочу, чтобы на меня смотрели вверх. Этого старика я жду с 14 лет…»

— И с четырнадцати, после смерти матери, забросили музыку. Почему?

— «Скульптор зависит от глины. Художник от красок. Музыкант от струн, — нет струн в России, кончено с музыкой. У художника, музыканта может остановиться рука. У поэта — только сердце».

— Судя по 7 томам сочинений, сердце оказалось необъятным?!

— «Стихи сами ищут меня, и в таком изобилии, что прямо не знаю- что писать, что бросать. Можно к столу не присесть — и вдруг — все четверостишие готово, во время выжимки последней в стирке рубашки, или лихорадочно роясь в сумке, набирая ровно 50 копеек. А иногда пишу так: с правой стороны страницы одни стихи, с левой — другие, рука перелетает с одного места на другое, летает по странице: не забыть! уловить! удержать!.. — рук не хватает!»

— С детства любили «превозможение», так вспоминали как-то?

— «Да. Опасные переходы, скалы, горы, 30-верстные прогулки. Чтобы все устали, а я нет! Чтобы все боялись, а я перепрыгнула! И чтобы все жаловались, а я бежала! Приключение! Авантюру! Чем труднее — тем лучше!»

— А что вообще любили в жизни? И любили ли жизнь?

— «Как таковой жизни я не люблю, для меня она начинает значить, обретать смысл и вес — только преображенная, т.е. — в искусстве. Если бы меня взяли за океан — в рай — и запретили писать, я бы отказалась от океана и рая.

Любимые вещи: музыка, природа, стихи, одиночество. Любила простые и пустые места, которые никому не нравятся. Люблю физику, ее загадочные законы притяжения и отталкивания, похожие на любовь и ненависть. Люблю все большое, ничего маленького. И кошек, а не котят. Кошками не брезгую, пускай спят на голове, как они это любят. И, чем больше узнаю людей — тем больше люблю деревья! Обмираю над каждым. Я ведь тоже дерево: бренное, льну к вечному. А потом меня срубят и сожгут, и я буду огонь…»

— И еще — любили собак? Ваш муж, я читал, в молодости камнями отгонял бродячих псов, а Вы — Вы, напротив, именно их и приманивали хлебом…

— «Зверь тем лучше человека, что никогда не вульгарен. Душа у животного — подарок. Как не у всех людей…»

3. Встреча

— Еще девочкой Вы поняли: «Когда жарко в груди, в самой грудной ямке и никому не говоришь, это — любовь»? Скажите: у великих и любовь — великая?

— «Думаете, великие должны быть «счастливы в любви»? Ровно наоборот. Их меньше всех любят. Мне нужно понимание. Для меня это — любовь».

— А что значит для женщины — любить?

— «Всё! Женщина играет во всё, кроме любви. Мужчина — наоборот. В любви главная роль принадлежит женщине, она вас выбирает, вы — ведомые!»

— Ну, Марина Ивановна, оставьте хотя бы иллюзию…

— «Ну, если вам доставляет удовольствие жить ложью и верить уловкам тех женщин, которые, потакая вам, притворствуют, — живите самообманом!»

— А что для вас, для женщин, главное в мужчинах?

— «Слышали ли вы когда-нибудь, как мужчины — даже лучшие — произносят два слова: «Она некрасива». Не разочарование — обокраденность. Точно так же женщины произносят: «Он не герой…»

— Не герой, значит заранее — виноват?

— «Прав в любви тот, кто более виноват. Одинаково трудно любить героя и не-героя. Героизм — это противоестественность. Любить соперницу, спать с прокаженным».

— Но Сергею, мужу Вашему, когда Вы встретились, было 17, и он был просто красив. Вы даже замерли?..

— «Я обмерла! Ну можно ли быть таким прекрасным? Взглянешь — стыдно ходить по земле! Это была моя точная мысль, я помню. Если бы вы знали, какой это пламенный, глубокий юноша! Одарен, умен, благороден…»

— Но через годы Вы признались: «Личная жизнь не удалась»?

— «Это надо понять. Думаю — 30-летний опыт достаточен. Причин несколько. Главная в том, что я — я. Вторая: слишком ранний брак с слишком молодым. Он меня по-своему любит, но — не выносит, как я — его. В каких-то основных линиях: духовности, бескорыстности мы сходимся, но ни в воспитании, ни в жизненном темпе — всё врозь! Главное же различие — его общительность и общественность и моя (волчья) уединенность. Он без газеты не может, я — в доме, где главное газета — жить не могу».

— Извините за нескромный вопрос, но, выйдя замуж, Вы почти сразу влюбились в поэтессу Софию Парнок. Запретная тема, понимаю, но нешуточный этот роман длился полтора года. Вас осуждали за него при жизни. Но ведь осуждают и ныне?

— «Что бы люди ни сказали, они всегда скажут дурное».

— Но не значит ли это, что любовь поэта — всегда безмерность?

— «Понимаете, роман может быть с мужчиной, с женщиной, с ребенком, может быть с книгой. Любить только женщин (женщине) или только мужчин (мужчине), заведомо исключая обратное — какая жуть! А только женщин (мужчине) или только мужчин (женщине), исключая необычное — какая скука!»

— А тех и других? Вы ведь клялись, что никогда не бросите Соню, и никогда — Сергея? Или это Ваше — никого и никогда не бросать первой?

— «Люблю до последней возможности. Все женщины делятся на идущих на содержание и берущих на содержание. Я принадлежу к последним. Не получить жемчуга, поужинать на счет мужчины и в итоге — топтать ногами — а купить часы с цепочкой, накормить и в итоге — быть топтаной ногами. Я не любовная героиня. Я по чести- герой труда: тетрадочного, семейного, материнского, пешего. Мои ноги герои, и руки герои, и сердце, и голова…»

4. Революции

— Революция отняла у Вас всё: дом, дочь, умершую от голода, состояние, оставленное матерью. Но помните Ваши слова в 1907-м, когда Вы сами звали пожар восстания, в том числе и на свой дом? Помните: «Неужели эти…»

— «Неужели эти стекла не зазвенят под камнями? С каким восторгом следила бы, как горит наш милый дом! Только бы началось».

— Вы звали к восстанию. Редко кто из поэтов избежал в те годы подобных порывов. Но вот революция случилась, и что же? Не такую ждали, не тех звали?

— «Небо дороже хлеба. Главное с первой секунды Революции понять: всё пропало! Тогда — всё легко. У меня были чудесные друзья среди коммунистов. Ненавижу коммунизм. Ненавижу — поняла- вот кого: толстую руку с обручальным кольцом и кошелку в ней, шелковую — клёш (нарочно!) юбку на жирном животе, манеру что-то высасывать в зубах, презрение к моим серебряным браслетам (золотых-то видно нет!). Мещанство! Во мне уязвлена, окровавлена самая сильная моя страсть: справедливость. Сколь восхитительна проповедь равенства из княжеских уст — столь омерзительна из дворницких».

— Ответ на все времена! И, кажется, про все революции. Помните, еще мама говорила Вам: «когда дворник придет у тебя играть ногами на рояле, тогда это — социализм!» Да, есть два миропонимания, два слоя людей…

— «Две расы. Божественная и скотская. Первые всегда слышат музыку, вторые — никогда. Первые друзья, вторые — враги. У меня ничего нет, кроме ненависти всех хозяев жизни, что я не как они. Свобода — наш ответ на тот порядок, который не мы выбирали…»

— Как Вы выжили в те годы! Голод, холод, иней в углах квартиры, веревочки, которыми шнуровали ботинки и даже не закрашивали их чернилами, как другие. Вор, забравшийся к Вам, не только не взял ничего — сам дал денег. И тем не менее позвольте, прямой и трудный вопрос. Его и ныне обходят биографы. Скажите, 3-летнюю Ирину, свою вторую дочь, Вы просто не любили? И потому- бросили в приюте для сирот? Фактически — умирать?..

— «Я любила ее в мечте, никогда в настоящем. Не верила, что вырастет. Ах, господа! Виноват мой авантюризм. Когда самому легко, не веришь, что другому трудно. А теперь вспоминаю ее стыдливую, редкую такую, улыбку, которую она старалась зажать. И как она гладила меня по голове…»

— Но вы не поехали даже на похороны? Ее зарыли в общей яме. А ведь это по сути первая из утерянных могил Вашей семьи. И даже — Вашей могилы?

— «Чудовищно? Да, со стороны. Лучше было бы, чтобы я умерла! Но я не от равнодушия не поехала. У Али было 40, 7 — и — сказать правду?! — я просто не могла. К живой не приехала… И — наконец — я была так покинута! У всех есть кто-то: муж, отец, брат — у меня только Аля, и вот Бог наказал… Ирина! Если есть небо, прости меня, бывшую дурной матерью…»

— Иосиф Бродский (он родился за год до Вашей смерти), назвал Вас первым поэтом ХХ века. И он же про Вас сказал: «Чем лучше поэт, тем страшнее его одиночество». Это действительно так, это — правда?

— «Одинок всю жизнь! Между вами, нечеловеками, я была только человек. У всех вас есть: служба, огород, выставки, союз писателей, вы живете и вне вашей души, а для меня это — моя душа, боль от всего! Нет друзей, но это в быту, душевно- просто ничего. Я действительно — вне сословия, вне ранга. За царем — цари, за нищим- нищие, за мной — пустота…»

5. Любовь

— Вас спасала любовь. Даже в годы разлуки с мужем Вы писали стихи о ней. Но ведь посвящены они были отнюдь не мужу?

— «Слушайте внимательно, я говорю, как перед смертью: Мне мало писать стихи! Мне надо что-нибудь- кого-нибудь — любить — в каждый час дня и ночи. Одна звезда для меня не затмевает другой! И правильно. Зачем тогда Богу было бы создавать их полное небо! Человечески любить мы можем иногда десятерых, любовно — много — двух. Нечеловечески — всегда одного…»

— Но Вы «дорисовывали» любимых, украшали в воображении. Ведь даже очки не носили, чтобы не менять сложившегося представления о человеке?

— «Что я любила в людях? Их наружность. Остальное — подгоняла. Жизненные и житейские подробности, вся жизненная дробь, мне в любви непереносна, мне стыдно за нее, точно я позвала человека в неубранную комнату. Когда я без человека, он во мне целей — и цельней».

— Любить человека «без человека» — как это? Или права знакомая Ваша, которая пишет, что, уносясь в воображении, Вы забывали оглянуться — а поспевает ли за Вами Ваш новый избранник?

— «В одном я — настоящая женщина: я всех и каждого сужу по себе, каждому влагаю в уста — свои речи, в грудь — свои чувства. Поэтому — все у меня в первую минуту: добры, великодушны, щедры, бессонны и безумны».

— Через любовь — в душу человека? Тоже — Ваши слова!

— «Подходила ли хоть одна женщина к мужчине без привкуса о любви? Часто, сидя первый раз с человеком, безумная мысль: «А что если поцелую?» Эротическое помешательство? Нет. Стена, о которую билась! Чтобы люди друг друга понимали, надо, чтобы они шли или лежали рядом…»

— Но ведь разочарования Ваши были горестней очарований…

— «По полной чести самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, грубеют, уподобляются один другому, что — руки опускаются, не узнаешь: вы ли? В любви в пять секунд узнаешь человека, он — слишком явен! Здесь я предпочитаю ложь».

— Вы хотите сказать — выдумку, человека воображенного?

— «Да. В воинах мне мешает война, в моряках — море, в священниках — Бог, в любовниках — любовь. Любя другого, презираю себя, будучи любимой другим — презираю его. У каждого живет странное чувство презрения к тому, кто слишком любит нас. (Некое «если ты так любишь меня, сам ты не Бог весть что!»). Может, потому, что каждый знает себе цену…»

— Но Вы написали в стихах: «Я тебя отвоюю…» Выходит, Тютчев прав: любовь — поединок? А если так, то что тогда — победа?

— «Первая победа женщины над мужчиной — рассказ о его любви к другой. А окончательная победа — рассказ этой другой о любви к нему. Тайное стало явным, ваша любовь — моя. И пока этого нет, нельзя спать спокойно…»

— Смешно! А что тогда измена?

— «Измены нет. Женщины любят ведь не мужчин, а Любовь. Потому никогда не изменяют. Измены нет, пока ее не назовут «изменой». Неназванное не существует. «Муж» и «любовник» — вздор. Тайная жизнь — и явная. Тайная — что может быть слаще?..»

— У Вас было много любви. Но я действительно расхохотался, когда всех любовников своих Вы назвали потом «стручками», а одного — вообще «кочерыжкой». Но, если серьезно: Ваши разочарования — это завышенные требования, преклонение мужчин перед талантом, или, как написал один- просто страх перед Вами. Скажите, Вас боялись?

— «Боялись. Слишком 1-й сорт. Не возьмешь за подбородок! Боялись острого языка, «мужского ума», моей правды, силы и, кажется, больше всего — бесстрашия. У меня было имя, была внешность и, наконец, был дар — и всё это вместе взятое не принесло мне и тысячной доли той любви, которая достигается одной наивной женской улыбкой. Это всегда одна и та же история. Меня оставляют. Без слова, без «до свиданья». Приходили — больше не приходят. Писали — не пишут. И вот я, смертельно раненая — не способна понять — за что? Что же я все-таки тебе сделала??? — «Ты не такая, как другие». — «Но ведь именно за это и…» — «Да, но когда это так долго». Хорошенькое «долго» — вариант от трех дней до трех месяцев…»

А как случилось, что в эмиграции Вы встретили самую большую любовь?

— «Как случилось? О, как это случается?! Я рванулась, другой ответил. От руки до губ, где ж предел?.. Я скажу вам тайну. Я — стихийное существо: саламандра или ундина, душа таким дается через любовь. Как поэту — мне не нужен никто. Как существу стихийному, нужна воля другого ко мне — лучшей…»

— Вы посвятили этой любви две поэмы. О ней знали все. Вы даже ушли из дома. Но ведь семья, взрослая дочь, ползучие сплетни русской колонии?..

— «Есть чувства настолько серьезные, что не боятся кривотолков. Семья. Да, скучно, да, сердце не бьется. Но мне был дан ужасный дар — совести: неможения чужого страдания. Может быть (дура я была!) они без меня были бы счастливы! Но кто бы меня — тогда убедил?! Я была уверена (они уверили!), что без меня умрут. А теперь я для них — ноша, Божье наказание. Все они хотят действовать, «строить жизнь». Им нужно другое, чем то, что я могу дать».

— Может, Париж виноват? Чуждое всем вам окружение?

— «Париж ни при чем — то же было и в Москве. Не могу быть счастливой на чужих костях. Я дожила до сорока, и у меня не было человека, который бы меня любил больше всего на свете. Почему? У всех есть. Я не нужна. Мой огонь никому не нужен, на нем каши не сваришь».

6. Эмиграция

— 17 лет чужбины! Невероятно! Скучали по родине в Париже?

— «Родина не есть условность территории, а непреложность памяти и крови. Не быть в России, забыть ее — может бояться лишь тот, кто Россию мыслит вне себя. В ком она внутри, — тот потеряет ее вместе с жизнью. Моя родина везде, где есть письменный стол, окно и дерево под этим окном».

— «Мы плохо живем, — писали Вы из Парижа, — и конских котлет уже нет. Мясо и яйца не едим никогда. От истощения у меня вылезла половина брови». И несмотря на это Вы каждое утро обливались водой, варили кофе и порой полдня искали одно нужное слово. Писали стихи. Вернувшись, ни единого не напишете…

— «Когда меня спрашивают: «Почему вы не пишете стихов?» — я задыхаюсь от негодования. Какие стихи? Я всю жизнь писала от избытка чувств. Сейчас у меня избыток каких чувств? Обиды. Горечи. Одиночества. Страха. В какую тетрадь — писать такие? А главное, все это случилось со мной — веселой, живой, любящей, доверчивой (даже сейчас). За что? Разве я — живу? Что я видела от жизни, кроме помоев и помоек. Я всегда разбивалась вдребезги, и все мои стихи — те самые серебряные сердечные дребезги…»

— «Здесь я невозможна, в СССР не нужна», — сказали в эмиграции. Из-за стихов «невозможна», или — из-за характера? Из гордости дара, таланта или, извините — из-за гордыни?

— «Гордыня? Согласна. В нищете чувство священное. Если что-нибудь меня держало на поверхности этой лужи — то только она. Менять города, комнаты, укладываться, устраиваться, кипятить чай на спиртовке, разливать этот чай гостям. С меня достаточно — одного дерева в окне. Париж? Я его изжила. Сколько горя, обид я в нем перенесла. Ненавижу пошлость капиталистической жизни. Но не в Россию же ехать? Мне хочется за предел всего этого. На какой-нибудь остров Пасхи…»

— Да, помню, Вы даже мечтали оказаться в тюрьме…

— «Согласна на два года одиночного заключения (детей разберут «добрые люди» — сволочи — Сережа прокормится). Была бы спокойна. В течение двух лет обязуюсь написать прекрасную вещь. А стихов! (И каких)!»

— В тюрьму или в СССР — ничего себе — выбор? И — выбор ли?

— «Поймите, я там не уцелею, ибо моя страсть — негодование. Я не эмигрант, я по духу, по воздуху и размаху — там, оттуда. Но, слушайте! Ведь все кончилось. Домов тех — нет. Деревьев — нет. России нет, есть буквы: СССР, не могу же я ехать в свистящую гущу. Буквы не раздвинутся. Россия в нас, а не на карте. Мы — последние могикане. И презрительным коммунистическим «пережитком» я горжусь. Я пережиток, ибо все это — переживет и меня (и их!)».

— Скажите, занося ногу на сходни, чтобы плыть в СССР, Вы ведь знали: дочь — уже «коммунистка», муж — уже давно чекист, «наводчик-вербовщик» Лубянки? Вы всё это знали! И Вы… поехали?

— «Но выбора не было: нельзя бросать человека в беде, я с этим родилась».

— Поразительно! И ведь Вы, в век соблазнительных идей, ослепивших мир, Вы ни разу не солгали словом. Единственная! Это всё — Ваше «не могу», то, которое и создает героев? Из-за которого себя даешь «на части рвать»?..

— «За мое перо дорого бы дали, если бы оно согласилось обслуживать какую-нибудь одну идею, а не правду: всю правду. Нет, голубчик, ни с теми, ни с этими, ни с третьими, а зато… А зато — всё. А зато в мире сейчас — может быть — три поэта и один из них — я».

7. Судьба

— Накануне Вашего возвращения Сталин наградил орденами 172 писателей. Даже молодых совсем- Симонова и Алигер. Всех, кроме Ахматовой, Пастернака, Платонова и даже Булгакова, которого, пишут, любил…

— «Абсурд! Награда за стихи из рук чиновников! А судьи — кто? Поэт-орденоносец! Какой абсурд! У поэта есть только имя и судьба. Судьба и имя…»

— Но Вас не приняли не только чиновники — не приняли писатели. Общения с Вами испугались даже братья-поэты. Ни родных — муж, дочь и сестра в тюрьме, ни угла своего — ничего…

— «Да, когда была там, у меня хоть в мечтах была родина. Разумнее не давать таким разрешения на въезд. Москва меня не вмещает. Это мой город, но я его — ненавижу. Обратилась в Литфонд, обещали приискать комнату…»

— Да, да, ныне известно: Фадеев на Вашу просьбу написал: «Тов. Цветаева! Достать Вам комнату абсолютно невозможно. У нас большая группа очень хороших писателей и поэтов, нуждающихся в жилплощади…»

— «Не могу вытравить из себя чувства — права. В бывшем Румянцевском музее три наших библиотеки: деда, матери и отца. Мы — Москву- задарили. А она меня вышвыривает: извергает. И кто она такая, чтобы передо мной гордиться? Я дала Москве то, что я в ней родилась. Оспаривая мое право на Москву, Вы оспариваете право киргиза на Киргизию, тунгуса на Тунгусию. Я имею право на нее в порядке русского поэта. Вы лучше спросите, что здесь делают 1/2 миллиона немосквичей и что они дали Москве?

Меня жалеют чужие. Это — хуже всего, я от малейшего доброго слова — интонации — заливаюсь слезами, как скала водой водопада. Это судьба. Меня — все меньше и меньше. Остается только мое основное — «нет»…»

— Поэт, сказали Вы, должен быть на стороне жертв, а не палачей. Это так. Но Вы добавили: «И если история несправедлива, поэт обязан пойти против нее». Против истории? Возможно ли это?

— «Эпоха не против меня, я против нее. Я ненавижу свой век из отвращения к политике, которую, за редчайшими исключениями, считаю грязью. Ненавижу век организованных масс. И в ваш воздух, машинный, авиационный, я тоже не хочу. Ничего не стоило бы на вопрос — вы интересуетесь будущим? — ответить: — О, да! А я отвечу: нет, я искренно не интересуюсь ничьим будущим, которое для меня пустое и угрожающее место. Я действительно ненавижу царство будущего. Но если есть Страшный суд слова — на нем я чиста…»

— Вы безумно отважны! Таких и в истории России — единицы!

— «Считают мужественной. Хотя я не знаю человека робче. Боюсь всего. Глаз, черноты, шага, а больше всего — себя. Никто не видит, не знает, что я год уже ищу глазами — крюк. Год примеряю смерть. Я не хочу умереть. Я хочу не быть. Надо обладать высочайшим умением жить, но еще большим умением — умереть! Героизм души — жить, героизм тела — умереть…»

8. Смерть

— «Мне совестно, что я жива. Мои друзья о жизни рассказывают, как моряки о далеких странах. Из этого заключаю, что не живу. Когда болят зубы, хочется, чтобы это кончилось. Полное безразличие ко всему и вся. Отсюда до смерти — крошечный шаг. То же безразличие у меня — всеобщее, окончательное. Значит всё это: солнце, работа, близкие — само по себе ничего не стоит и зависит только от меня. Меня жизнь — добила. Раньше умела писать стихи, теперь разучилась. Затравленный зверь. Исхода не вижу».

— За 10 минут до смерти Вы написали: «Не похороните живой! Проверьте хорошенько!» Последние слова, доверенные бумаге. А за три дня до смерти сказали: «Человеку, в общем-то, нужно не так уж много, всего клочок…»

— «Всего клочок твердой земли, чтобы поставить ногу и удержаться. Только клочок твердой земли, за который можно зацепиться…»

— Не зацепились!.. Знаете, я долго не мог понять одной Вашей фразы: «Дать можно только богатому и помочь только сильному»… Странные слова. Я раньше думал, что это — неизжитое ницшеанство: слабые и неудачники должны погибнуть — в этом любовь к человечеству. Но теперь понял: они — о беззащитности, о неизбывной беззащитности гения. Мы не дали, мы — не помогли. А значит — виноваты, что Вы не удержались, не — зацепились…

— «Не горюйте. Я ведь знаю, как меня будут любить через 100 лет! Я та песня, из которой слова не выкинешь, та пряжа, из которой нитки не вытянешь. Будет час — сама расплету, расплещу, распущу: песню отдам ветрам, пряжу — гнездам. Это будет час рождения в другую жизнь…»

— Мы начали со славы. Теперь она у Вас — оглушительна!

— «Добрая слава? Добрая слава: один из видов нашей скромности — и вся наша честность…»

— И — последний вопрос. А если всё начать сначала, что Вы, Марина Ивановна, пожелали бы себе? Себе, стране?

— «Себе — отдельной комнаты и письменного стола. России — того, что она хочет…»

РГАЛИ г.Москва

Шифр : ф. 1190 оп. 2 ед. хр. 21 л. 1-21, 24-26, 40-95

Номера листов : 1-21, 24-26, 40-95

Название :
М. И. Цветаева. «Посвящаю эти строки…», «Идешь на меня похожий…», «Моим стихам, написанным так рано…», «Солнцем жилки налиты — не кровью…», «Вы, идущие мимо меня…», «Мальчиком, бегущим резво…», «Я сейчас лежу ничком…», «Идите же! — Мой голос нем…», «Асе. 1-2. («Мы быстры и наготове…», «Мы — весенняя одежда…»)», «С.Э. 1-2. («Есть такие голоса…», «Как водоросли Ваши члены…»)», «Байрону («Я думаю об утре Вашей славы…»)», «Встреча с Пушкиным», «Але. 1-3. («Аля! — Маленькая тень…», «Ты будешь невинной, тонкой…», «Да, я тебя уже ревную…»)», «Уж сколько их упало в эту бездну…», «Стать тем, что никому не мило…», «Над Феодосией угас…», «В огромном липовом саду…», «Я с вызовом ношу его кольцо…», «П.Э. 1-2. («День августовский тихо таял…», «Прибой курчавился у скал…»)», «С ласточками прилетела…», «Война, война! — Кажденья у киотов…», «При жизни вы его любили…», «Осыпались листья над Вашей могилой…», «Бабушке», «Подруга. 1-15. («Вы счастливы? — Не скажете! — Едва ли!..», «Под лаской плюшевого пледа….», «Сегодня таяло, сегодня…», «Вам одеваться было лень…», «Сегодня, часу в восьмом…», «Как весело сиял снежинками…», «Ночью над кофейной гущей…», «Свободно шея поднята…», «Ты проходишь своей дорогою…», «Могу-ли не вспоминать я…», «Все глаза под солнцем — жгучи…», «Повторю в канун разлуки…», «Есть имена, как душные цветы…», «Хочу у зеркала, где муть…», «Впервой любила ты…»)», «Германии («Ты миру отдана на травлю…»)», «Безумье — и благоразумье…», «Анне Ахматовой («Узкий, нерусский стан…»)», «Легкомыслие! — Милый грех…», «Сини подмосковные холмы…», «Голоса с их игрой сулящей…», «Что видят они? — Пальто…», «Вспомяните: всех голосов мне дороже…», «Бессрочно кораблю не плыть…», «Милый друг, ушедший дальше, чем за море…», «Какой-нибудь предок мой был — скрипач…», «Спят трещотки и псы соседовы…», «В тумане, синее ладана…», «Мне полюбить Вас не довелось…», «С большою нежностью — потому…», «Заповедей не блюла, не ходила к причастью…», «Я знаю правду! Все прежние правды — прочь!..», «Цыганская страсть разлуки!..», «Два солнца стынут — о, Господи, пощади!..», «Цветок к груди приколот…», «Быть в аду нам, сестры пылкие…», «Полнолунье и мех медвежий…», «День угасший…». Стихотворения.

Авторы-персоны

Крайние даты : конец апреля 1913-18 декабря 1915

Над страницами недавних книг о Марине Цветаевой

В 2015 году увидели свет сразу три серьезные, замечательно-содержательные книги о Марине Цветаевой. В многоводном и порой мутноватом потоке цветаеведческой продукции это большая и, несомненно, отрадная редкость. На обложку одной из них в качестве ключевой части названия вынесено слово «возвращение» [Салтанова]. И хотя по характеру, представленному в них материалу, по времени написания и по отраженному ими этапу изучения творческого наследия поэта это очень разные книги, каждая из них, тем не менее, на свой, разумеется, лад небезразлична к понятию «возвращение».

Книга С. Карлинского, впервые изданная на русском языке спустя пятьдесят лет после ее публикации [Karlinsky 1966], возвращает нас к самым истокам научного интереса к феномену Цветаевой. Карлинский взялся за докторскую диссертацию о ней в те времена, когда даже на Западе очень и очень немногим такая затея казалась осмысленной. Его начинание поддержал Г. Струве, а сам Карлинский в предисловии ко второй своей книге о Цветаевой [Karlinsky 1984], учитывающей новую, за два десятилетия накопленную информацию, писал, что, выявляя в начале 1960-х факты биографии, разыскивая материалы в частных архивах и университетских библиотеках, пополняя библиографию изданных текстов Цветаевой и критических откликов на ее книги, он ставил перед собой задачу утвердить за ней репутацию большого поэта, зафиксировать ее жизненные обстоятельства и создать почву для будущих исследователей.

Сегодня ни у кого не вызывает сомнений, насколько блестяще эта задача была решена. Лишний раз свидетельствует это Л. Мнухин, литературовед, библиофил, авторитетнейший знаток Цветаевой, среди очень многого прочего — составитель и комментатор (в соавторстве с А. Саакянц) первого в отечестве семитомного собрания ее сочинений («Эллис Лак», 1994-1995). В предпосланном русскому изданию книги Карлинского вступительном слове он пишет, что попала она к нему в середине 1970-х годов в виде фотокопии и что в тот момент ему «нужна была, в первую очередь, ее справочная часть, без которой работа над библиографией произведений Цветаевой для издания Институтом славистики в Париже и указателем литературы о Цветаевой для Венского славянского альманаха была бы заметно затруднена. Результатом стал выпуск подробных справочных изданий». Тогда же, даже после «беглого знакомства с содержанием», стало ясно, что, переведенная на русский язык, книга дала бы «специалистам ценнейший материал» [Карлинский: 9].

И перевод был сделан — С. Василенко, человеком с техническим образованием, помогавшим Л. Мнухину «в поисках и собирании материалов по Марине Цветаевой» [Карлинский: 10]. Отпечатанный на машинке и переплетенный, перевод стал на долгие годы ежедневным подспорьем в работе, его читала и А. Саакянц — автор первой в отечестве монографии о Цветаевой. Приехав в 1989 году в Москву, ознакомился с ним и сам автор, выразивший сожаление, «что перевод его книги никогда не будет издан в Советском Союзе» [Карлинский: 10].

Теперь он издан в России. Не берусь сказать, что помешало издать этот классический, для цветаеведения во многом первооткрывательский труд в конце 1990-х — начале 2000-х годов, еще при жизни автора. Может статься, что тогда, с открытием архива Цветаевой, самым насущным представлялось — и, разумеется, не без оснований — обнародование неизданной части ее наследия. Но как одно могло помешать другому?

Так или иначе, книга Карлинского пришла к русскому читателю, к отечественным литературоведам при весьма невыгодных для нее обстоятельствах: мало того, что приход ее был сначала на тридцать лет задержан по причинам идеологического характера, он затем отложился еще на двадцать лет, за которые объем материала, отчасти осмысленного уже исследователями, увеличился несказанно. Всего один пример: в библиографии Карлинского указаны 74 письма Цветаевой, которые он использовал в своей работе, в собрании сочинений 1994-1995 годов письма (их более тысячи) составляют два тома, к сегодняшнему дню опубликовано еще несколько сотен. Арифметика, согласимся, впечатляющая. Но не в ней одной дело: Карлинскому в 1966-м была недоступна переписка Цветаевой с такими, например, адресатами, как Б. Пастернак, Р.-М. Рильке, А. Тескова, К. Родзевич, А. Берг, Н. Гайдукевич. Между тем для понимания жизненных обстоятельств, личности и творчества Цветаевой ее письма к ним просто непереоценимы. Равно как и дневники, выписки из рабочих тетрадей, ранние редакции стихов, к которым не первый уже год открыт самый широкий доступ.

Следует ли из сказанного, что нынешнее издание книги Карлинского — это давно назревшая дань уважения, благодарный оборот в историю цветаеведения — и только? Если бы и так, оно было бы с лихвой оправдано. Однако полувековой давности первая монография о Цветаевой нам, сегодняшним, может сослужить и вполне практическую службу. Напомнить, например, что в идеале научное исследование, учитывая все доступные высказывания предшественников, внимательно вслушиваясь в иные точки зрения, дает им оценку и выстраивает все же свою линию — линию связного и самостоятельного повествования. А ведь как нередко в наши дни за бесконечным цитированием, за многочисленными ссылками, призванными не столько развить тему, сколько показать осведомленность автора, и не разобрать, сказано ли в работе что-то свое, новое, приближающее к пониманию предмета! Бывает, впрочем, и обратное — когда пришедший на давно возделываемое культурное поле неофит, пользуясь накопленным до него материалом, не утруждается ни ссылками, ни даже упоминанием предшественников. Карлинский дает образец научной этики, и в этом смысле книга его куда как своевременна.

Этики и непредвзятости. Вот в главе «Елабуга и после (1939-1941 и до 1965)» приходит черед сказать о первых в Советском Союзе посмертных публикациях и книгах Цветаевой. У Карлинского ни одна из них не обойдена вниманием, более того — названы имена тех, кто способствовал возвращению поэта к отечественному читателю, в том числе и имя А. Твардовсого, «неожиданное» в этом перечне. По срокам можно было не успеть отреагировать на цветаевский том в «Библиотеке поэта» (осень 1965), ибо он попал к автору «уже после того, как настоящая книга была отдана в печать» [Карлинский: 153]. Ему удается, однако, вмонтировать очень большое подстрочное примечание, чтобы сказать о составе сборника, вступительной статье В. Орлова, о том, что цензурной скованности стало несколько меньше, и это позволило назвать имена М. Волошина и Н. Гумилева, коснуться «литературных связей Цветаевой с Пастернаком и Мандельштамом». Конечно же, Карлинским замечены пропуски в текстах, в частности в «Крысолове» и «Поэме Лестницы», невключение ряда стихов по идеологическим соображениям. А напоследок в примечании говорится: «Стремление составителей сборника (Ариадны и Анны Саакянц) сделать Цветаеву более «респектабельной» с советской точки зрения привели к некоторым искажениям и преднамеренным извращениям взглядов и убеждений Цветаевой, которые вкрались в поистине бесценный в остальных отношениях комментарий к сборнику» [Карлинский: 154]. В условиях тогдашнего противостояния Запада и СССР можно ведь было, отдав должное, от восторга воздержаться. Но ученому, по крупицам собиравшему сведения о русском поэте, при знакомстве с россыпью выписок из рабочих тетрадей Цветаевой, фрагментов неопубликованных писем, ранних вариантов строк и строф, которой щедро одаривал научный аппарат сборника, это и в голову не пришло.

Средоточием его внимания был образ самой Цветаевой, встающий из ее поэзии и прозы, из прижизненных писаний о ней и самых разных публикаций более позднего времени. И, вглядываясь в этот образ, он сделал ряд настолько верных наблюдений, что они и по сей день дают пищу размышлениям, а то и прочерчивают вектор продуктивного движения. В их числе — почувствованная в лирике предрасположенность к возникновению надтекстовых единств, когда стихотворения, не объединенные в циклы, «составляют единое целое»; необходимость анализировать стихи вместе с пьесами, поэмами и письмами, написанными в одно и то же время; замеченная в «Поэте о критике» формула («Хронология — ключ к пониманию»), в подходе к Цветаевой, можно сказать, универсальная; безошибочная оценка книги «После России» как вершинной; столь же безошибочное восприятие Цветаевой как человека жизнерадостного. Ряд этот можно было бы продолжить. Но ограничусь лишь еще одной идеей-находкой Карлинского.

Говоря о «личных и семейных воспоминаниях», он называет их «циклом прекраснейших произведений Цветаевой-прозаика» и относит сюда же очерк «Мой Пушкин»:

Эти ее работы не следуют определенной хронологии Однако можно расположить эти мемуары в приблизительной хронологической последовательности — начиная с повести «Дом у Старого Пимена» и кончая рассказом «Открытие музея» и опубликовать их в виде отдельной книги. Такая книга была бы волнующим и ярким дневником замечательного детства и юности Достоинства этой книги, несомненно, позволили бы поместить ее в один ряд с такими классическими русскими дневниками детства и юности, как «Детские годы Багрова-внука» Сергея Аксакова и ранняя автобиографическая проза Льва Толстого [Карлинский: 339].

Не знаю, существует ли такая книга, составил ли кто-нибудь ее по подсказке Карлинского. Но если ее пока нет, то стоило бы собрать ее и, снабдив подобающим предисловием, издать.

Среди тех немногих писем, которыми располагал Карлинский, были, по счастью, письма к Ю. Иваску. Они и сейчас, как в те далекие дни, остаются для нас «важным и чрезвычайно богатым источником для изучения жизни Цветаевой, ее произведений и ее мировоззрения» [Карлинский: 114]. Используя их в своей работе, Карлинский счел нужным объяснить, чем обусловлена информативная насыщенность больших по объему посланий к Иваску: «В 1933 г. Юрий Иваск задумал написать книгу о Марине Цветаевой. Он сообщил ей об этом, и в последующие четыре года Цветаева, отвечая на его вопросы, писала ему о своем прошлом, своих литературных вкусах и текущей литературной деятельности» [Карлинский: 114]. Добавим от себя: в апреле 1930 года, отвечая на присылку его статьи о ней, Цветаева сделала ряд замечаний и разъяснений, для критика — бесценных, а в мае 1934-го, догадываясь уже о вынужденном своем возвращении в Россию, предложила ему стать хранителем ее рукописей. Книга Иваска не состоялась, рукописей на хранение он не взял. Но не это сейчас важно, важен контекст переписки — и, преследуя цель утвердить поэтическое и личностное реноме Цветаевой на тогдашнем относительно небольшом материале, Карлинский контекст этот восстанавливает, бережно и уважительно относясь и к своей героине, и к своему читателю.

В наши дни материал огромен, а слава Цветаевой такова, что любая книга о ней если не на безусловный успех, то на широкий интерес практически обречена. И, как ни парадоксально, уважительного отношения и бережности заметно поубавилось. Чтоб далеко не ходить за примером, скажу о свежей публикации в «Дружбе народов» отрывка из книги И. Фаликова. Как сообщает автор, его книга предназначена для серии ЖЗЛ и должна вскорости увидеть свет[1]. А пока на журнальных страницах можно прочесть такой пассаж:

Ее «Мой Пушкин» больше «мой», чем «Пушкин». Потому что не исследование, не филология, а часть собственной жизни. На этом очерке завершится ее длительное и полномасштабное путешествие в свое московское детство. Да и отрочество с юностью прихвачены. А стихи — уже готовы. Она вообще готова к этому празднику.

По пути — достается… Юрию Иваску. МЦ знакомится с его трудом о ней. 25 января — чуть не в канун столетия пушкинской дуэли — она нелицеприятно выговаривает автору статьи [Фаликов: 174].

И дальше идет до неузнаваемости исковерканное выборочной цитацией письмо Цветаевой. Начинает ее Фаликов так:

Общее впечатление, что вы думали, что в писании выяснится, и не выяснилось ничего Нужно уметь читать. Прежде чем писать, нужно уметь читать. В Переулочках Вы просто ничего не поняли

Эту вещь из всех моих (Молодца тогда еще не было) больше всего любили в России, ее понимали, т. е. от нее обмирали — все, каждый полуграмотный курсант.

Но этого Вам — не дано [Фаликов: 174].

При такой подаче письмо можно было бы назвать не нелицеприятным даже, а просто грубым. А цель Цветаевой совершенно превратно понять как желание побольнее задеть Иваска.

Но обратим внимание на два пропуска в цитате. Что опускает Фаликов? В первом случае ему показалось несущественным разъяснение Цветаевой по поводу неверно приведенных Иваском строк из поэмы «Переулочки»:

О моей русской стихии — смеюсь. Но, помимо смеха, цитировать нужно правильно, иначе — недобросовестно.

Речка — зыбь,

Речка — рябь,

Руки рыбоньки

Не лапь.

Что это? ВЗДОР. И автор его — Вы.

Речка — зыбь,

Речка — рябь.

Рукой рыбоньки

Не лапь.

(Ты — своей рукой — меня, рыбоньки. А не то:)

Не то на кривь

Не то набок

Раю-радужный

Кораблик —

т. е. тронешь — все кончится.

Ясно? [Цветаева: 406-407]

Разъяснение, после которого идут слова («Нужно уметь читать…» и т. д.), процитированные Фаликовым в отрыве от контекста. А контекст между тем очень и очень важен.

Второй пропуск — того же характера. Сказав, что Иваск ничего не понял в «Переулочках», Цветаева подробно и терпеливо говорит затем об истоках своей поэмы («былина о Маринке»), о том, как преобразилась, какими смыслами обросла былина в авторском прочтении.

Вообще главный пафос письма в том, чтобы приблизить критика, который в предыдущей их переписке искал и получил уже от нее немало советов и ответов, к пониманию ее творчества. Подсказать, какая часть ею написанного была бы ему посильна, какой ему лучше не касаться вовсе. Этот пафос не исключает, впрочем, досады на неудавшуюся статью. Досаду, сквозящую в письме, автор новой книги о Цветаевой приписал несложившимся ее отношениям с А. Штейгером и, пропустив много существенного (письмо занимает три книжные страницы), целиком процитировал абзац, к нему относящийся:

Со Штейгером я не общаюсь, все, что в нем есть человеческого, уходит в его короткие стихи, на остальное не хватает: сразу — донышко блестит. Хватит, м. б., на чисто-литературную переписку — о москвичах и петербуржцах. Но на это я своего рабочего времени не отдаю. Все, если нужна — вся, ничего, если нужны буквы: мне мои буквы — самой нужны: я ведь так трудно живу [Фаликов: 174].

Не упомянул, правда, при этом письмо месячной давности, где Цветаева писала Иваску о Штейгере и где тогда еще сказала, что пути их разошлись.

Нынешнее же письмо закончила так:

Ну, не сердитесь. Выбора не было, и Вы правды — заслуживаете. А если мне суждено этим письмом Вас потерять — то предпочитаю потерять Вас так, чем сохранить — иначе. Ну, еще один — не вынес!

Всего доброго — от всей души.

МЦ. [Цветаева: 408]

Фаликов, подхватывая одно из последних слов письма, им, кстати, не приведенное, дает свой комментарий и вывод: «Можно ли снести все это? Вряд ли. Иваск — снес. Но похоже, Иваску, в сущности, перепало за… Штейгера. Возможно, Иваск это понял» [Фаликов: 174].

Возможно, правда, и совсем другое: Иваск вспомнил, что уже семь лет Цветаева пишет ему о себе и своих стихах, отвечает на его вопросы, вводит его в свой мир и имеет, вероятно, право на откровенность в оценке статьи. Возможно также, что он испытал неловкость за ошибочную цитацию «Переулочков» и благодарность за детальное объяснение замысла и источника поэмы. Хотелось бы так думать о человеке, которому мы благодарны за сохранность цветаевских писем и их раннюю публикацию. Это «мы» родом из далекого прошлого, ибо уже Карлинский писал о том, какой «ценный комментарий к некоторым довольно трудным для восприятия произведениям Цветаевой, в частности, к поэме «Переулочки»» [Карлинский: 114], содержат письма к Иваску.

Будем надеяться, что новая книга Фаликова оставит более благоприятное впечатление, чем опубликованный отрывок. О нем, опережая события, быть может, и не стоило здесь писать, если б не граничащая с небрежностью манера изложения и множественность промахов в обращении с материалом, таких, например, как авторское сопровождение писем Цветаевой к А. Берг и Б. Пастернаку.

Возвращаясь к книге Карлинского, не без сожаления приходится отметить, что ее оформление оставляет желать лучшего: очень заметны шероховатости перевода, текст плохо вычитан, проследить логику возникновения примечаний (они двоякого рода — от переводчика и от редактора) вовсе не удается. Они то поправляют неизбежные в такой давней работе неточности, то оставляют их без внимания. Вот в тексте сказано, что А. Эфрон родилась в конце 1912 или в начале 1913 года, и переводчик уточняет дату [Карлинский: 49]. А несколькими страницами раньше ошибочное предположение, что Цветаева с будущим мужем до Коктебеля встречалась в Москве, никаким примечанием не сопровождено [Карлинский: 45]. Вот на одной и той же странице редактор говорит о неточностях в воспоминаниях З. Шаховской и не реагирует на утверждение, что «Сергей Эфрон ко времени возвращения Цветаевой был расстрелян» [Карлинский: 132]. Примеров, увы, много. Все это «широкого читателя», которому адресована книга, может ввести в заблуждение. А у специалиста не может не вызвать недоумения.

Вторая из трех новинок (см.: [Салтанова]) изданием своим тоже обязана московскому Дому-музею Цветаевой. И, скажем сразу, исполнена очень качественно. Эта книга написана совсем недавно, но обращена к тому же примерно этапу посмертья Цветаевой, что и исследование Карлиского.

Из архивных материалов С. Салтанова извлекла сведения о самом начале возвращения поэта к отечественному читателю. По сути, не возвращения даже, а почти с нуля начинавшегося открытия. Извлекла, чтобы, присоединив их к уже опубликованным, но в ее книге впервые, пожалуй, сведенным вместе и сложенным в единую картину, рассказать о том, как оно происходило, с какими препятствиями сталкивалось, чьими руками осуществлялось, каким терпением, какими усилиями, чуть ли не ухищрениями сопровождалось. И еще — поставить вопрос: что считать его истоком? И ответить на него по-своему, причем ответить убедительно и увлекательно.

Как известно, первая посмертная книга Цветаевой увидела свет в 1961 году. С него привычно и ведется отсчет. Что как будто логично и понятно, ибо все основные журнальные публикации, а также книжные издания — со временем все более многочисленные и многотиражные — последовали вслед за ней. Но Салтанова обычай этот нарушает и книгу свою 1961 годом не открывает, а завершает. Слегка, впрочем, нарушив демаркационную его линию и заглянув в январь 1962-го, когда Постановлением Секретариата Союза писателей СССР была создана комиссия по литературному наследию Марины Цветаевой. То есть доходит в своем повествовании до издания «Избранного» и создания Комиссии, призванной заботиться о дальнейшем возвращении.

Все, что было потом и длится более полувека, в нарушение хронологии помещает в самое начало книги — в своеобразное предисловие, где в перечислительном порядке выстраиваются легендарные издания Цветаевой, «случившиеся» на волне оттепели: помимо сборника 1961 года — том стихов, поэм и драматических произведений, вышедший в большой серии «Библиотеки поэта» в 1965-м, «Мой Пушкин» (1967), книга переводов «Просто сердце» (1967). Здесь же будут упомянуты журнальные публикации 1960-х годов, каждая из которых в те времена была — без преувеличения — на вес золота. Ибо, не считаясь с глухим сопротивлением надзирающего главлитовского ока, возвращала страницы цветаевской прозы, ничуть не уступающей ее поэзии. Среди периодических изданий, включившихся в этот процесс, кроме центральных были и периферийные, в частности — «Литературная Армения», которая дважды (1966, 1968) открывала свои двери Цветаевой, знакомя с ее воспоминаниями об О. Мандельштаме и М. Волошине.

Там же, в Предисловии-преамбуле, сказано о последовавшем в 1970-е периоде молчания, которое в 1980-е годы сменится новой волной «возвращения» (вышло около 70 книг общим тиражом 8,3 миллиона), чтобы в 1990-2000-е принять уже всеохватный характер: издаются письма Цветаевой, первое в России собрание сочинений, потом приходит черед обнародования архивных материалов, среди которых «Сводные тетради», «Записные книжки» (2 тома), переписка с Б. Пастернаком, К. Родзевичем, Н. Гронским и многое другое. Появляются фундаментальные жизнеописания поэта (впервые в России — А. Саакянц, В. Швейцер, И. Кудрова), воспоминания о Цветаевой. Хотя, впрочем, мемуарная линия возвращения начала пусть и пунктирно вычерчиваться гораздо раньше — еще в 1960-е годы: фрагменты мемуаров А. Цветаевой увидели свет в 1966-м («Новый мир», № 1, 2), мемуарный очерк А. Эфрон «Самофракийская победа» — в 1967-м («Литературная Армения», № 8).

Ариадна Эфрон — дочь Цветаевой, единственный член семьи, переживший войну и последнее десятилетие сталинизма, — главная героиня книги Салтановой. Ибо в первую очередь ее усилиями началось возвращение. Но прежде чем приступить к документальному повествованию о нем, Салтанова все в том же небольшом по объему (неполных 20 страниц), но очень емком Предисловии скажет, из какого забвения предстояло извлекать Цветаеву: три дореволюционные ее книги, мизерным тиражом изданные, даже если и попали в свое время в библиотеки, еще в 1920-х, когда «библиотеки страны массово очищались от книг со старой орфографией» [Салтанова: 8], могли быть оттуда выкинуты; послереволюционные «Версты» были по приказу Главлита изъяты из продажи в 1931-м, их дальнейшая участь — либо уничтожение, либо заточение в закрытых фондах-спецхранах; книги Цветаевой, напечатанные в Берлине, Праге и Париже, равно как и западные периодические издания с ее публикациями, в Россию, конечно же, попадали, но «складировались в спецхранах по определению», ибо «распространять «белоэмигрантов» возбранялось» [Салтанова: 8].

И последнее, что предпосылает Салтанова основному корпусу книги, — это формулировка поставленной цели: дать «связку личных судеб с судьбой страны, определившую начальный и самый драматичный период возвращения творческого наследия Марины Цветаевой в Россию — от забвения после 1941 года до выхода сборника «Избранное» в 1961-м» [Салтанова: 24].

Из чего этот период складывался?

Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.

5 фактов о Марине Цветаевой, о которых часто не рассказывают в школе

Марина Цветаева – одна из самых лиричных и трогательных поэтесс. И человек со многими странностями, которые не раз мешали ей в жизни и порой даже отталкивали от нее людей. В чем же проявлялось личное своеобразие Марины Цветаевой?

 

Долгие годы верила в судьбу и суеверия

Именно так она и вышла замуж – ведь до этого она заявила, что выйдет замуж за того, кто угадает её любимый камень. И Сергей Эфрон, студент историко-филологического факультета Московского университета, который был моложе Марины Цветаевой, подарил ей найденный накануне сердолик – и угадал. Цветаева, как и обещала, вышла за него замуж. Был ли тот брак счастливым? Сама Цветаева часто чувствовала себя одинокой.


 

С юных лет была своевольной

Она не хотела учитывать чужое мнение. И общество часто отвечало недружелюбно. Так даже выйдя замуж, Марина Цветаева считала себя свободной в проявлении личных чувств, вовсе не ограничивая себя принятыми вокруг условностями. Поэтесса была замечена окружающими в нескольких романах, что вызывало постоянные огорчения у ее мужа Сергея Эфрона. Но Марина Цветаева не считала нужным сдерживать тогдашние проявления своих влечений и желаний, хотя многие считали это неприличным.


 

Была ли Марина Цветаева хорошей матерью?

Многие ее современники, знавшие ее лично, считали, что нет. И дело было не в эмоциональной черствости поэтессы, а в том, что она (прежде избалованная и окруженная прислугой) была вовсе не готова всегда и во всем заботиться о своих детях. До революций 1917-го года Цветаевой не было необходимости самой заботиться о себе и близких, ее родители баловали ее, не воспитали в дочери ответственности за себя и других людей.

Поэтому в трудное время Цветаева сдала на время двух своих дочерей в приют, и одна из них, Ирина, там умерла. На ее похоронах самой Марины Цветаевой не было, а многие ее потом за это упрекали.


 

Не любила очки и макияж

Поэтесса с детства плохо видела. Но, когда ей исполнилось шестнадцать лет, темпераментная Марина перекрасила свои волосы в золотистый цвет и сняла очки с толстыми стеклами, которые ей не нравились. Хотя она без них многое в деталях не видела, но зато теперь смело могла домысливать желаемое – в том числе облик своих новых знакомых.

Не ценила Цветаева и макияж. И не делала его, чтобы те, кто ей вовсе не нравился, решили, что она взяла и накрасилась ради них. Она подчеркнуто игнорировала мнение тех, кто был ей неинтересен, чтобы показать свою независимость и индивидуальность.


 

Верила в свое поэтическое предназначение

Именно поэтому, когда как поэт Марина Цветаева была еще никому не известной, она рискнула на свои же сбережения выпустить первый сборник стихотворений – «Вечерний альбом». Тогда ей было всего 18 лет. Среди тех, кто благосклонно отозвался о первом поэтическом опыте Цветаевой, были известные литературные мэтры того времени – Николай Гумилев и Валерий Брюсов. Настоящая популярность к поэту и прозаику Марине Цветаевой пришла позже.


 

 

 

 

До новых книг!

Ваш Book24

Об отношении М. Цветаевой к дочери Ирине в свете учения Св. Отцов(Гвелесиани Н.)

Тема эта это не простая, и в литературоведении, как я поняла, как следует не изучена, не озвучена внятно и отчетливо, не прокомментирована, не поставлена в контекст всей жизни Марины Цветаевой. Как-то выпадающая из контекста ее жизни. Темное какое-то дело. А потому у многих цветаеведов на нее — дружное табу. То есть тема-то есть, но углубляться нее не стоит.

Однако без того, чтобы не поставить эту тему в правильный контекст — контекст всей жизни Марины Цветаевой — того, что с ней происходило и произошло, на мой взгляд, не понять.

Недавно, размышляя над предположением, высказанным кем-то на одном цветаевском форуме, о том, что, быть может, Цветаева устала искать в людях «среди бездарных копий оригинал»( выражаясь словами другой поэтессы), и как-то незаметно для себя включила в число бездарностей бедную младшую дочь Ирину, умершую в конце концов в приюте от голода и тоски, я наткнулась в Записных книжках Цветаевой на любопытный текст.

В приют Ирина попала не по вине Цветаевой — отдавая детей в приют в голодный постреволюционный 1919 год, мать надеялась спасти детей от голода, — а вышло все с точностью до наоборот: приют оказался прибежищем нечестных на руку людей, которым не было никакого дела до «человеческого материала».

И все-таки и сама Цветаева осознавала, что смерть Ирины наступила также и из-за нехватки ее материнской любви, которая практически отсутствовала. «История Ирининой жизни и смерти: На одного маленького ребенка в мире не хватило любви», — написала Цветаева в Записных книжках.

Но меня сейчас интересует другая ее запись — она более ранняя, сделанная еще при жизни дочери:

«Вы любите детей? — Нет. —

Могла бы прибавить: «не всех, так же, как людей, таких, которые» и т.д.

Могла бы — думая об 11-летнем мальчике Османе в Гурзуфе, о «Сердце Аnnе» Бромлей и о себе в детстве — сказать «да».

Но зная, как другие говорят это «да» — определенно говорю: «нет».

Не люблю (не моя стихия) детей, простонародья (солдатик на Казанском вокзале!), пластических искусств, деревенской жизни, семьи.

Моя стихия — всё, встающее от музыки. А от музыки не встают ни дети, ни простонародье, ни пласт<ические> искусства, ни деревенская жизнь, ни семья.

Куда пропадает Алина прекрасная душа, когда она бегает по двору с палкой, крича: Ва-ва-ва-ва-ва!

Почему я люблю веселящихся собак и НЕ ЛЮБЛЮ (не выношу) веселящихся детей?

Детское веселье — не звериное. Душа у животного — подарок, от ребенка (человека) я ее требую и, когда не получаю, ненавижу ребенка.

Люблю (выношу) зверя в ребенке — в прыжках, движениях, криках, но когда этот зверь переходит в область слова (что уже нелепо, ибо зверь бессловесен) — получается глупость, идиотизм, отвращение.

Зверь тем лучше человека, что никогда не вульгарен.

Когда Аля с детьми, она глупа, бездарна, бездушна, и я страдаю, чувствуя отвращение, чуждость, никак не могу любить».

Цветаева полагала, что человек уже рождается готовым — с готовой душой, серьезным и ответственным уже с пеленок — такой, какой была она сама. И она требовала с детей, как с самой себя. Не учитывая того, что дети могут быть разные и развиваться по-разному. Что душа может захлопываться от того, что ее неумеренно и несвоевременно требуют. Можно сказать, что у Цветаевой был грех гордыни в высокой степени. Был грех чрезмерности.

Ирину она, по видимому, забросила, как ребенка «бездушного» и потому ненужного. Не потрудившись, как следует, над его душой.

Дело в том, что отношение Цветаевой к детям и вообще к детству было совершенно особым. Она не любила так называемых обыкновенных детей ( и людей, дети и взрослые стояли тут у нее на одной планке), но любила в тех, в ком находила — божественную детскость души, внутреннее измерение, которое ощущала, как Психею, называла — Психеей. «Что я делаю на свете? — Слушаю свою душу. — В мире ограниченное количество душ и неограниченное количество тел». И это имеет прямое отношение к евангельскому: «Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете, как дети, не войдете в Царство Небесное» (Евг. от Мф — 18:3).»

Так, например, в тех же Записных книжках можно встретить записи такого вот рода: «Дети — м<ожет> б<ыть> я когда-нибудь уж это записала — должны расти в церковном саду. Тут же розы, тут же игры, тут же — на 5 минут с разбега — Тишина. Глубина,- Вечность».

Показательно, что Цветаева ставит дневники старшей, одаренной не по годам дочери Али выше своих стихов, они ей дороже, как свидетельствует другая цветаевская запись.

А вот главная запись: «… Аля — гений Души».

Гениальный ребенок в понимании Цветаевой — это практически ребенок-Душа.

Поэтому Цветаева и не видела, не чувствовала своей вины, не чувствовала бесвкусицы ( а чувство нравственного вкуса у Цветаевой бесподобно), когда писала о своей младшей, неразвитой умственно и душевно — на самом деле, отстававшей в развитии — девочке, что та «глупенькая». И считала себя вправе «не чувствовать с ней связи», замечательно путая следствие и причину.

По ее представлениям, Ирина была «бездушной», лишенной природного дара Души, из породы «неограниченного количества тел». Не способной попасть в такт с матерью — «голой душой».

В этом своем представлении Цветаева так утверждена, что без зазрения совести рассыпает там и сям по Записным книжкам раздражительно-саркастические замечания о том, что Ирина вечно голодна или того хуже — много, жадно ест. «Я помню, как представляла себе сон Ирины: она стоит одна, а с неба падают корки, такие большие и толстые, что она не может их разгрызть. Так как ей досадно, она злится».

Такие записи — о живущем впроголодь ребенке — читателей буквально шокируют и даже отвращают от поэзии Цветаевой некоторых ее почитателей. Им трудно поверить, что Цветаеву раздражала не необходимость доставать для дочери хлеб, а то, что ребенок не помышляет о хлебе насущнейшем — Душе. Ведь ей самой, как и вечно щебечущей Але, от материальной жизни нужно было так мало. Они с Алей по природе ели мало, не любили есть. Отсюда хлеб превращается в какой-то бездуховный, запрещаемый себе хлеб, а душа черствеет и наливается раздражением. Поэтому не почитается за грех записать об Але и Ирине и такое: ««О, Марина! Знайте, вся моя душа останется здесь! — Вся. вся! — Я возьму с собой только кусочек души — для тоски!»

Все последние дни она писала мне письмо в тетрадку, а я старалась получше ее кормить, явно и без зазрения совести обделяя Ирину».

Любовь, по Цветаевой, есть понимание. Понимание есть любовь.

Нелюбовь к дочери она и сама объясняет как непонимание, не-проникновение в ее сущность. И когда смерть Ирины открывает ей глаза на все произошедшее, она спустя время записывает: «Ирина! Если есть небо, ты на небе, пойми и прости меня, бывшую тебе дурной матерью, не сумевшую перебороть неприязнь к твоей темной непонятной сущности.- Зачем ты пришла? — Голодать — «Ай дуду» …ходить по кровати, трясти решетку, качаться, слушать окрики…

Странное-непонятное — таинственное существо, чуждое всем, никого не любившее — с такими прекрасными глазами! — в таком ужасном розовом платье!». И — в других местах: «И одна мысль — не мысль, а фраза, к<отор>ую я сама себе, растравляя, чуть ли не вслух, говорю:

— «Да уж если Ирина не захотела есть, значит уж смертная мука подошла».

«Ирина’ Если ты была бы сейчас жива, я бы тебя кормила с утра до вечера — мы с Алей так мало едим! — Ирина, одно ты знаешь: что послала я тебя в приют не для того, чтобы избавиться, а п<отому> ч<то> пообещали рису и шоколада».

Вот пишу я все это и чувствую, как возмущаются читатели: «Да у вас просто изощренно-дъявольская логика! Вы что — ведете к тому, чтобы оправдать это?!».

Действительно, в случае Цветаевой налицо кощунственная, редкостная материнская, человеческая слепота и глухота.

Так что же — гению позволено все?

Или благими намерениями у желающих сохранить душу, вместо того, чтобы «потерять» ее, дорога выстлана всем понятно куда?

Я счастлива жить образцово и просто
-Как солнце, как маятник, как календарь.
Быть светской пустынницей стройного роста,
Премудрой — как всякая божия тварь.

Знать: дух — мой сподвижник и дух — мой вожатый!
Входить без доклада, как луч и как взгляд.
Жить так, как пишу: образцово и сжато —
Как бог повелел и друзья не велят.

Бедная заблудшая душа!

Как разрешить этот жуткий, продирающий по коже морозом, нечеловеческий парадокс?

А вот так вот именно и разрешить — с нечеловеческой точки зрения. С точки зрения религиозной.

Для этого совершенно необходимо привлечь к исследованию учение Св. Отцов Православной Церкви о духовной, невидимой брани.

Согласно Св. Отцам, помыслы человека, невидимые движения страстной, неочищенной души, подвергаются прилогу духов тьмы. И уж коли «душа родилась крылатой», то прилоги эти эти усиливаются втройне, поскольку более всего, по Божьему промыслу, испытуем тот, чей дар, жар души сильней, кто всеми ее силами устремлен к горнему. Бог испытвает живых, а не мертвых, испытывает живейших ради блага очищения, блага преображения, блага спасения. Таков один из духовных законов Вселенной.

Так, Св. Серафим Саровский говорил в своих беседах о том, что Иуда окончательно пал не тогда, когда предал Христа, а когда, раскаявшись, не сумел удержаться от отчаяния и удавился.

Странная мысль в устах святого, с точки зрения мирской логики!.. Странная, но верная, ибо по своей одаренности, по своему достоинству Иуда был предназначен к апостольскому служению. Но вошел в него Сатана и низринул в самую бездну двойным образом — через предательство Света и через нежелание, познав всю глубину своей немощи, связанной, по видимо, с импульсами, идущими из подсознания, обратиться к Христу как Спасителю, как к Врачевателю душ.

Странности в отношении Цветаевой к Ирине, обьясняются, на мой взгляд, духовным затмением, помрачением. И они как шлеф тянутся из собственного цветаевского детства, ведь мать Марины тоже была весьма странной женшиной, не любившей свою старшую дочь даже биологической любовью ( во всяком случае, так чувствовала Марина) и не сумевшая понять (полюбить) ее душу.

И как будто бы Цветаева идет по жизни против течения родительского уклада, — уклада, где чувство любви заменено гнетущим чувством долга, провоцируя в ребенке развитие аутизма, — как будто бы все понимает!..

И в то же время поступает еще страшнее, чем мать — пренебрегает и любовью, и долгом.

Духи злобы бьют ее в самый центр ее личности — во внутреннее детство — поражая центр связи матери и ребенка, стремясь, по большому счету, лишить ее возможности реализовать свое человеческое ( общечеловеческое) предназначение — быть ловцом душ человеческих. Ведь Цветаева — не традиционный поэт. Она и тут идет против течения литературы, устанавливающей грани между литературой и жизнью, автором и лирическим героем, маской и персоной. Жизнь и литература в случае Цветаевой — это одно. Она не просто выражает Психею в творчестве, но и несет ее энергетику по жизни, чувствуя себя как бы матерью маленького племени «гениев Души».

У опытного — все на свете, даже бесы — служит к спасению, так как невольно выявляют его внутреннее зло, его слабые, нуждающиеся в закалке, точки. Укрепляется — от нападения к нападению — его устремленность к Богу, раскрывающему своей благодатью все его немощи.

И совсем иначе у неопытного.

Неопытный человек, не знакомый с учением церкви ( а служители церкви часто преподносят его поверхностно и легкомысленно, как это было в случае маленькой Марины, у которой батюшка отбил и без того слабое желание испаведаться вопросом: «С мальчиками целуешься?»), противостоять духам практически не может и бывает ими поругаем.

Неопытный практически обречен на то, чтобы уклониться в Прелесть — так в православии называют незаметное поначалу, но катастрофическое по последствием уклонение с правильного духовного пути. Человек очень часто не в состоянии осознать его из-за укоренившейся в нем глубинной установки.

Одним из элементов такого уклонения был также, на мой взгляд, своеобразный эротический налет во взаимоотношениях Цветаевой с детьми. Трудно отделаться от ощущения, что взволнованные диалоги Марины и Али на фоне отдаленной, отделенной Ирины, порой напоминают общение двух любовниц, в компанию которых никого лишнего просто не впустят. К примеру, ерничая в духе черного юмора, совершенно отчаявшая Цветаева описывает свой настрой пред поездкой в злополучный приют, где живут обе дочери, следующим образом; «Во вторник в 11 утра она ( заведующая — прим. Н.Г.) заедет за мной на лошади, я передам ей узел с Ириниными гадостями (этот дефективный ребенок не просится,- Vous voyez ca d’ici! — Хорошее приобретение! — Я даже хотела сжечь! -) — передам ей пакет с гадостями и прикачу на санках к Але, увижу ее сияющие (от одной меня) голубые глаза и тетрадку.- Не привезти ли ей туда шарманку? Боюсь одного — Алиных слез, когда ее сломают,- а сломают непременно!»

В случае правильного духовного пути не достаточно раскаяться в падении, то есть обрести трезвую — подлинную, глубинную, благодатную — самооценку. Необходимо осознать и устранить корень греха.

Корень же у Цветаевой, на мой взгляд, заключается в его, корня, неукрепленности. В той простой истине, что идущий к Богу «самостийным путем» — без компаса и руля — то есть святооотческого учения — практически обречен. Человек, выросший на русской культуре, но не понимающий ее православных корней, которые невидимо вплетены в его мироощущение и во многом предопределяют его поступки, не может верно оценить происходящее с ним.

Цветаева слишком долго задержалась в точке стояния, где радикально расходятся Ева и Психея, Земля и Небо, быт и бытие, Хлеб Насущнейший и просто хлеб. И они и должны разойтись на первом этапе духовного пути. Но при правильном движении они расходятся, чтобы снова сойтись, после того, как будут выявлены все ложные, уродующие их взаимосвязи. Вслед за уходом ввысь, человеку надо, образно говоря, несколько приземлиться, чтобы подняться выше, а не пасть.

А это тонкое искусство, требующее мастерства и наставников.

Думая, что движется в Небо, самонадеянный человек, по сути, движется в пустое небо — в холод и отчуждение, словно в глаз ему попал осколок разбившегося зеркала, проник в самое сердце и увлек в чертоги Снежной Королевы. ( «Снежная королева» — любимая сказка Цветаевой). Восхождение в этом случае может превратиться в свою противоположность — одержимость, то есть духовную шизофрению. Это когда, говоря образно, Кай в нас оказывается изолированным от Герды.

На бытовом уровне это проявлялось у Цветаевой в неумении видеть прекрасное за обыденным, вносить прекрасное в обыденное. И в конечном счете, в желании поскорее умереть, чтобы уйти Туда.

Смерть Ирины должна бы была по идее стать прививкой от гордыни.

Но не стала такой прививкой.

Потому что быт и бытие Марины Цветаевой все больше разлетались в стороны.

Только не надо понимать это расхождение в том смысле, будто Цветаева была хуже так называемых обыкновенных людей — «бесчисленного количества тел», не озабоченных ТАКИМИ вопросами и не платящими за это такой болью и кровью.

В письме Пастернаку Цветаева и cама признается в чрезмерном, (практически шизофреническом — на языке медицины это, страшно утрируя, называют так) расколе у нее на душу и тело, в том числе в контексте материнства ::»Внезапное озарение, что я целой себя (половины, нет), второй себя, другой себя, земной себя, а ради чего-нибудь жила же — не знаю, да, вопреки Поэме Конца <…> Борис, это страшно сказать, но я телом никогда не была, ни в любви, ни в материнстве, всё отсветом, через, в переводе с (или на!) <…> И такая жгучая жалость, что не бывать, не бывать!«

Лиля Панн пишет в статье о Цветаевой так:

«Стихи она объявляет «неполной исповедью»: они, мол, «меньше — я». Еще бы: поэзия по своей природе выходит за границы «я», предпочитает правде истину. Записные книжки Цветаевой содержат и то, и другое. Так, и жуткую правду о гибели младшей дочери Ирины, и истину «голой души»: условие «родства душ» распространяется и на материнское чувство, о чем невольно проговаривается и стихотворение на смерть Ирины «Две руки, легко опущенные…» — у прочитавшего дневник матери-одиночки оно оставляет впечатление написанного «для галочки».»

Меж нами — десять заповедей:
Жар десяти костров.
Родная кровь отшатывает,
Ты мне — чужая кровь.

(«Магдалина»)

Люди такого типа не могут (не всегда, но часто) привязываться к другим существам и Земле биологически. Они не укоренены и очень мучаются. Они ничего не могут делать только лишь из чувства долга, так как для них и собственное существование слишком тяжелый и неподъемный труд. Можно даже сказать — то, что Цветаева все-таки заботилась о материальном существовании Ирины в годы нечеловеческого напряжения сил (война, страх, одиночество, голод, холод) ставит ей плюс при таких данных.

В благодатном свете святоотеческого учения снимаются все противоречия.

Я счастлива жить образцово и просто
— Как солнце, как маятник, как календарь.

Самое труднопостижимое тут то, что это действительно так и было, но было где-то внутри, в другом, внутреннем измерении, куда Цветаева стремилась вырваться из своего страстного «Я»:»Я — это дом, где меня никогда не бывает.

У меня по отношению к себе — садизм. Желание загнать насмерть.

Мне нет дела до себя… Я — это то, что я с наслаждением брошу, сброшу, когда умру…

«Я» — это просто тело… голод, холод, усталость, скука, пустота, случайные поцелуи… Всё не преображенное. «Я» — не пишу стихов. Не хочу, чтобы это любили…

Предназначение Цветаевой действительно было очень высоко. Любой чувствительный, чуткий читатель поймет это по неземной чистоте и теплоте ее стихов — они несут Жизнь на уровне ощущений, несут Психею. Она не просто рассуждает о горнем — оно в ней живет.

Цветаева действительно пронесла по жизни Психею, как флаг, щедро раздаривая ее и расплескивая от чужих и собственных ошибок.

И — расплескала. А расплескав — умерла.

Каждый должен решить для себя сам, осуждать ли ему Цветаеву.

Но понять, что с ней происходило, по-моему, совершенно необходимо.

Я же знаю одно — умом Россию не понять. И Цветаеву, как видно, тоже.

Мне, например, думается так: «Пусть тот, кто без греха, первым кинет в нее камень. Кто знает до самых глубин свое подсознание? Кто действительно добр вместо того, чтобы думать, что он добр? Кто не принимал страстную любовь за бесстрастную?».

Помните, как в повести Альбера Камю «Посторонний» люди приговаривают героя к казни фактически не за то, что он совершил убийство, а за то, что не плакал на похоронах матери.

Камю стоял в ряду писателей 20 века, которые перевернули представление о человеческой душе, показывая, сколько в ней пустоты и показного, неосознаваемого благочестия, сколько неотслеженного лицемерия. В сравнении с носителями таких душ герой повести Камю выглядел просто честным, не врущим себе человеком.

Может быть теперь — после всего сказанного — ‘это письмо Цветаевой к детям несостоявшегося эмигрантского журнала покажется многим не таким уж лицемерным и кощунственным? —

Милые дети,

Я никогда о вас отдельно не думаю: я всегда думаю, то вы люди или нелюди (как мы). Но говорят, что вы ЕСТЬ, что вы — особая порода, еще поддающаяся воздействию.Потому:— Никогда не лейте зря воды, п.ч. в эту же секунду из-за отсутствия этой капли погибает в пустыне человек.

— Но оттого, что я не пролью этой воды, он этой воды не получит!

— Не получит, но на свете станет одним бессмысленным преступлением меньше.

— Потому же никогда не бросайте хлеба, а увидите на улице, под ногами, подымайте и кладите на ближний забор, ибо есть не только пустыни, где умирают без воды, но и трущобы, где умирают без хлеба. Кроме того, м.б. этот хлеб заметит голодный, и ему менее совестно будет взять его тАк, чем с земли.

— Никогда не бойтесь смешного и, если видите человека в глупом положении: 1) — постарайтесь его из него извлечь, 2) — если же невозможно, прыгайте в него к нему как в воду, вдвоём глупое положение делится пополам: по половинке на каждого — или же, на ХУДОЙ конец — не видьте его [смешного].

— Никогда не говорите, что так ВСЕ делают: все всегда плохо делают — раз так охотно на них ссылаются. (NB! Ряд примеров, которые сейчас опускаю) 2) у всех есть второе имя: никто, и совсем нет лица: бельмо. Если вам скажут: так никто не делает (не одевается, не думает и т.д.), отвечайте (словом Корнеля) — А я — кто.

Не говорите «немодно», но всегда говорите: НЕБЛАГОРОДНО. И в рифму — и лучше (звучит и получается).

— Не слишком сердитесь на своих родителей, — помните, что они были ВАМИ, и вы будете ИМИ.

Кроме того, для вас они — родители, для [самих] себя — я. Не исчерпывайте их — их родительством.

Не осуждайте своих родителей на смерть раньше (ваших) сорока лет. А тогда — рука не подымется!

— Увидя на дороге камень — убирайте, представьте себе, что это ВЫ бежите и расшибаете нос, и из сочувствия (себе в другом) — убирайте.

— Не стесняйтесь уступить старшему место в трамвае. Стыдитесь — НЕ уступить!

— Не отличайте себя от других — в материальном. Другие — это тоже вы, тот же вы (Все одинаково хотят есть, спать, сесть — и т.д.).

— Не торжествуйте победы над врагом. Достаточно — сознания. После победы стойте с опущенными глазами, или с поднятыми — и протянутой рукой.

— Не отзывайтесь при других иронически о своём любимом животном (чем бы ни было — любимом). Другие уйдут — свой останется.

— Когда вам будут говорить: — Это романтизм — вы спросите: — Что такое романтизм? — и увидите, что никто не знает, что люди берут в рот (и даже дерутся им! и даже плюют им! запускают вам в лоб!) слово, смысла которого они не знают.

Когда же окончательно убедитесь, что НЕ знают, сами отвечайте бессмертным словом Жуковского:

Романтизм — это душа.

Когда вас будут укорять в отсутствии «реализма», отвечайте вопросом:

— Почему башмаки — реализм, а душа — нет? Что более реально: башмаки, которые проносились, или душа, которая не пронашивается. И кто мне в последнюю минуту (смерти) поможет: — башмак?

— Но подите-ка покажите душу!

— Но (говорю ИХ языком) подите-ка покажите почки и печень. А они всё-таки есть, и никто СВОИХ почек глазами не видел.

Кроме того: ЧТО-ТО болит: НЕ зуб, НЕ голова, НЕ живот, не — не — не — а — болит.

Это и есть — душа.

Подытожу и резюмирую все сказаноe.

Широк русский человек, оторвавшийся от своих глубинно-религиозных корней и ставящий перед собой «проклятые» вопросы русской философии и литературы. Умом его не понять.
Что такое порой такой человек с его раздвоенностью, своего рода духовной шизофренией, которую философ и социолог А. Дугин вывел из национальной неосознанности и назвал в метким термином «археомодерн» в своей статье с одноименным названием, прекрасно иллюстрирует случай экстроардинарного отношения М. Цветаевой к собственной дочери Ирине — когда твоя правая рука не ведает о том, что творит твоя левая рука.

Две руки, легко опущенные
На младенческую голову!
Были — по одной на каждую —
Две головки мне дарованы.

Но обеими — зажатыми —
Яростными — как могла! —
Старшую у тьмы выхватывая —
Младшей не уберегла.
(М. Цветаева. Две руки, легко опущенные).

Трудно поверить — почти никто не вмещает этого — что один и тот же человек и поэт может совершенно искренне написать текст, начинающийся словами: ‘ Милые дети, Я никогда о вас отдельно не думаю: я всегда думаю, что вы люди или нелюди…’ и в то же время довести до небытия собственного ребенка. ( То, что между между гибелью ребенка и написанием текста ‘Милые дети’ прошла целая эпоха в жизни Цветаевой и она во многом эволюционировала, искупив в неумеренной заботе о сыне свою холодность к младшей дочери, сути дела не меняет, так как Цветаеву до конца жизни сопровождает резкий дисбаланс между бытием и бытом).

Одна очень любившая Цветаеву женщина- поэт и литературовед — была так шокирована обнародованными только после 2000г Записными книжками в той их части, где были сделаны записи матери о дочери, что написала следующее стихотворение.
Я его привожу для того, чтобы люди, не задумывающиеся о сути археомодерна и поэтому наивно разделившиеся на прокуроров и адвокатов Цветаевой, увидели в контрастном свете и те факты, о которых я в своем эссе распрастраняться не стала из этико-эстетических соображений:

Ну сколько можно о Марине! —
безмолвный слышу я упрёк.
Но я — о дочке, об Ирине.
О той, что Бог не уберёг.

Читала записные книжки.
О ужас. Как она могла!
Не «за ночь оказалась лишней»
её рука. Всегда была!

Нет, не любила, не любила
Марина дочери второй.
Клеймила, презирала, била,
жестоко мучила порой.

В тетради желчью истекают
бесчеловечные слова:
«Она глупа. В кого такая?
Заткнута пробкой голова».

Всё лопотала и тянула
своё извечное «ду-ду»…
Её привязывали к стулу
и забывали дать еду.

Как бедной сахара хотелось,
и билось об пол головой
худое крохотное тело,
и страшен был недетский вой.

«Ну дайте маленькой хоть каплю», —
сказала, не стерпев, одна.
«Нет, это Але, только Але, —
Марина — той, — она больна».

И плакала она всё пуще,
и улетела в никуда…
А может там, в небесных кущах,
ждала её своя звезда?

Являлась в снах ли ей зловещих?
Всё поглотил стихов запой.
Уехав, ни единой вещи
Ирины не взяла с собой.

Я не сужу, но сердце ноет,
отказываясь понимать:
поэт, любимый всей страною,
была чудовищной женою,
была чудовищная мать.
( Наталия Кравченко. Ну сколько можно о Марине!)

Гвелесиани Н.,

По мотивам Записных книжек поэта

См. также

Роман ВИКТЮК: «Гении приходят на Землю уже со своими героями»

Журнал  «Русский магазин» 
Анжелика Заозерская
Август 2019

Роман Григорьевич давал интервью журналу «Русский магазин» в своем рабочем кабинете с книжными полками от паркета до неба. Перед тем, как перейти к личности и поэзии поэта Серебряного века Осипа Мандельштама, о трагедии которого режиссер поставил спектакль, он провел экскурсию по своей библиотеке. Половина библиотеки посвящена концу 19 и началу 20 веков. В ней собраны книги поэтов, прозаиков, драматургов, художников, музыкантов и много философов. Корреспонденту «Русского магазина» Роман Виктюк подарил книгу поэта и философа Вячеслава Иванова «Родное и вселенское». Роман Григорьевич зачитал из этой книги эссе «О Гении»: «Гений – глаз, обращенный к иной, невидимой людям действительности, и, как таковой, проводник и носитель солнечной силы в человеке, ипостась солнечности». И добавил: «Мандельштам – носитель солнечной силы».

Роман Виктюк со своими спектаклями неоднократно гастролировал по США. И «Русский магазин» выступал организатором выступления его театра в Кливленде.

Роман Григорьевич, как родилась идея поставить спектакль о последних годах жизни Мандельштама?

– «Мандельштам» отчасти возник из моей предыдущей премьеры «Федра» по трагедии Марины Цветаевой. Марина Ивановна дружила с Мандельштамом, писала о нем. А также из Хармса. Замечу, что все мои студенты проходят через эстетику Хармса. Артисты, прошедшие через поэзию абсурда Хармса, поэзию и драматургию Марины Цветаевой, готовы услышать и передать мелодию, стон, плач Мандельштама. А после более глубокого погружения в творчество Осипа Мандельштама, многие услышали его послание с небес всем нам. Поэт очень верил, что его услышат потомки. Известно, что Мандельштам на площадях выкрикивал свои тексты, чтобы донести их до большего количества людей. Это не было пиаром, как у поэтов-футуристов, а желанием «быть услышанным».

– Марина Цветаева в своем эссе «История одного посвящения» описывает Мандельштама как беззащитного, доброго ребенка, который обожал сладкое, и мухи не мог обидеть. Роман Григорьевич, как вы поняли – каким человеком был Мандельштам?

– Для меня Мандельштам – чистый, искренний ребенок, который ни на что не претендует, ничего из себя не изображает, не носит маски и умеет любить. Наверняка, вам известно, что Мандельштам очень сильно был влюблен в Анну Ахматову, которая отвергла его, и переживал эту неудачу до конца своей жизни. Любовь к Ахматовой, преклонение перед ее красотой сохранил навсегда. И, конечно, его последняя, нежная, верная любовь к Надежде Яковлевне Мандельштам, о которой я рассказываю в своей постановке.

Не кажется ли вам, что любовь необходимо заслужить, и Мандельштам заслужил любовь прекрасной женщины Надежды Яковлевны?

– Единственный факт, свидетельствующий о святости этого союза, – Надежда Яковлевна все стихи Мандельштама сохранила в памяти. Из-за ареста, ссылки Мандельштам не мог записывать тексты, и Надежда Яковлевна их выучивала и берегла. Благодаря ей до нас дошла последняя поэзия Мандельштама. Задумайтесь о том, что эти влюбленные жили в аду, настоящем аду, свято веря в то, что о них вспомнят как о примере настоящей любви.

– Строки Мандельштама «Все лишь шерри, шерри бренди, ангел мой». Поэт верил в ангелов? Есть ли ангелы в вашей постановке? Что вы думаете об ангелах на Земле?

– Конечно. Мандельштам верил в ангелов – ведь он был верующим человеком. Я тоже верю в ангелов. Точнее, не верю, а слышу шелест их крыльев. Видите, сколько здесь книг, и все они ангельские? Я собрал в своем кабинете столько ангелов! Здесь нет ни одной темной книги. Артисты берут книги для чтения, и я курирую этот процесс. Заставляю их читать книги.

– Первый раз вижу в кабинете художественного руководителя лестницу, ведущую за книгами. Возможно, в детстве вы любили лазить по лестницам, деревьям, чердакам?

– Когда я был маленький, жил во Львове, во дворе нашего дома росло очень высокое дерево. Однажды я убедил всех ребят в том, что умею летать. Собрал такую же как я детвору, забрался на верхушку дерева и сказал: «Я сейчас полечу». Ребята стояли внизу и на украинском языке считали: один, два, три, четыре… А я не летел. Они вновь считали: один, два, три, четыре… Не летал. А на третий раз прыгнул вниз, ударился об землю, но тут же поднялся, и подобно белому лебедю из балета Чайковского начал изображать полет. Ребята поверили, что я могу летать, подхватили меня на руки, подняли высоко. А это был просто режиссерский ход.

– Режиссерами рождаются или становятся?

– Разумеется, рождаются. Точнее, у мамы в животике уже живет режиссер, если он режиссер. Моя мамочка приходила слушать оперу Верди «Травиата», и когда начиналась «Увертюра», я бился, бунтовал так сильно, что маме приходилось уходить. Она делала несколько попыток до конца дослушать «Травиату», но я ей не давал. Видимо, я так хотел в этот мир, что вырывался наружу при звуках «Травиаты»? Мама сказала, что первая нота «Травиаты» в оркестре, и мой крик – совпадали. Посмотрите на мою мамочку на фотографии. Моя мамочка была красавицей, ее звали Катарина. Боготворю свою маму.

– Стихи Мандельштама очень музыкальные. Какая мелодия соответствует поэзии Мандельштама? Есть ли музыка в вашей постановке?

– Мандельштам обожествлял скрипичную и виолончельную музыку Чайковского. Когда звучала эта музыка, то все другое для Мандельштама переставало существовать. Стихи Мандельштама рождались под музыку Чайковского, которую я использую в спектакле. От музыки Чайковского шел солнечный свет в его стихи. У Мандельштама не было мук творчества – он как Моцарт: легкий, воздушный и при этом глубокий. Когда он писал стихи про Сталина, музыка исчезала, ее просто не было, и это я показываю в своей постановке. Самое удивительное в моем спектакле – это пьеса американца Дона Нигро «Мандельштам». Этот человек не знает русский язык, никогда не был в России, но заинтересовался судьбой Мандельштама и написал об этом произведение. Диалоги написаны так, будто автор их слышал. Объясню – ничто не исчезает на планете, если есть энергия прощания. Все великие тексты остаются на небе. Людям посвященным дано это считывать и передавать.

– Выдающийся художник-сценограф Сергей Бархин, с который вы ставили спектакли, считает, что «гении и их персонажи как живые люди, только на небе, и с ними необходимо разговаривать, и просить у них помощи». А в это вы верите?

– Гении со своими героями приходят на Землю с небес, и уходят на небеса. Все там – высоко. Мандельштам, как я уже говорил, был очень верующий человек, и все послания отправлял на небо, чтобы быть услышанным и понятым. Наш драматург с необычным для американца именем Дон Нигро считал послания Мандельштама.

– Вы не могли не коснуться темы Сталин–Мандельштам. Вы поняли, зачем диктатору Сталину нужно было гнобить, отправлять на край света чистого лирика Мандельштама? Он ведь не угрожал власти?

– Причина в том, что Сталин тоже писал стихи и считал себя равным по таланту мастеру Мандельштаму. Это было соревнование поэтов. Дуэль Сталина и Мандельштама. Поэт убит, как были убиты Пушкин и Лермонтов, но он заслужил место на небе и бессмертие. В начале 19 и 20 веков была вспышка энергии талантов в России, благодаря которой родились Пушкин, Лермонтов и поэты Серебряного века. Финал этой вспышки божественной энергии – Мандельштам. Он – последний поэт духа. Сейчас Земля не получила творческую энергию, и это настораживает.

– В одном из интервью вы назвали Бродского «последним поэтом».

– Бродский – последний из поэтов, кто осознавал себя исключительно поэтом, и, конечно, был им. Но в его поэзии есть доля материи.

– В чем отличие поэта духа от поэта материи?

– Там, где материя, там и политика, и государство, и голова. В поэзии Мандельштама нет «головы». Он слышал музыку, голоса свыше и передавал их в виде стихов. У Мандельштама сразу возникало озарение, и тут же выкрикивал строки, чтобы не забыть. Если внимательно послушать как Мандельштам читает свои стихи, легко уловить, что он был проводником божественных сил, и поэтому он физически не мог написать «Оду» Сталину. На дифирамбы способны только поэты материи.

– Роман Григорьевич, самый сложный вопрос: за что такая мученическая жизнь, страшная смерть, и нет даже могилы Мандельштама? Ведь он был очень хорошим человеком. Разве это справедливо? Где правда?

– Если бы Мандельштам перестал владеть поэтическим словом, это было бы для него мукой. Но он оставался поэтом до последней секунды. Поэтому отчаяния в жизни Мандельштама не было. Талант дается как испытание, а не как награда, и если художник выдерживает это испытание, то энергия его творчества уходит на небо и не исчезает, в противном случае, она попадает под землю и превращается в тлен и прах. Только с неба возвращается энергия на Землю, а из-под земли ничего не возвращается.

Почему поэзия в конце жизни ушла от вашей любимой Марины Цветаевой?

– Моя любимая Марина Ивановна много потеряла на своих мужчинах. Она отдала поэтическую силу любви к мужчинам. Дело в том, что плотская любовь разрушает связь с небом и делает поэзию тяжелой. К большому сожалению, плотская любовь Марины Цветаевой не лучшим образом отразилась на ее позднем творчестве. Плоть наполняет поэзию материей, а материя – это зло мира.

– Во многих своих спектаклях вы показываете мир зла. Зачем Вам, такому светлому человеку, погружаться в мир демонов?

– Парадокс в том, что в царстве зла тоже прорастают «святые белые цветы». Все происходит вопреки. По-другому никак и никогда не было.

– Лучшие свои спектакли вы поставили по произведениям Оскара Уайльда. Никто не возьмется отрицать, что Уайльд – светлый гений и что все его произведения – о небе (включая популярный «Портрет Дориана Грея»). Уайльд бесконечно верил в свой талант и честно ему служил. Почему же талант к концу жизни покинул Уайльда? После «Баллады Рэдингской тюрьмы» ничего значительного он не написал?

– Уайльда сломало предательство человека, которому он верил и которого любил. Он не смог пережить предательство. Тот, кто предал его, был предателем по своей природе. Бози стал поддерживать фашистов, потому что в этом была выгода.

– В мире театра много предательства?

– С помощью предательства легко управлять театром, держать артистов в кулаке, чтобы его боялись. Но я не приемлю этот способ. У меня нет времени на предательство. К тому же предательство все-все превращает материю. А я вам рассказал историю о том, как в 13 лет я полетел на небо, спрыгнув в своем дворе, с дерева. Мне не нужна материя. Всегда хотел на небо, к облакам, звездам, ангелам. Предательство уничтожает дух и душу. В моем театре нет битв и нет предательств. Рискну вам признаться в том, что я сразу вижу, кто – предатель, а кто – ангел. По глазам. И с предателями с первой секунды не общаюсь. И студентов выбираю, выискивая ангелов. В ГИТИСе много взял студентов, которые ничего не могли прочитать и спеть на экзаменах, но были ангелами, и стали прекрасными артистами. У Романа Виктюка нет армии, нет войска, нет свиты и нет предателей. Когда режиссер говорит: «Это артист первым вонзит мне нож в спину», – недоумеваю. Я не общаюсь с предателями, их нет в моем театре.

– Кто ваши актеры, если не воины?

– Монахи, служители. У нас нет ни местного комитета, ни профсоюза, как в других театрах. Сейчас почти во всех этих театрах остались эти пережитки советской диктатуры.

– Кто же защищает интересны актеров, выбивает им квартиры?

– Все это делаю я. Но я не воюю. А с добром, с улыбкой, с аргументами убеждаю дать квартиры артистам.

– Вам лично квартиры не нужны?

– Зачем они мне? Все квартиры я выбиваю у власти для актеров, и недавно они получили от мэрии Москвы 17 квартир. Деточка, мне уже никакая собственность не нужна. К счастью, удалось отремонтировал наш театр, и сейчас в него толпы экскурсий. Каждый день иностранцы приходят посмотреть наш уникальный театр. Замечу, что такого театра нет во всей Европе.

– Можно ли спасти мир от гибели?

– Мир катится в пропасть. Неспроста в начале века отсутствует энергия творчества. Сегодня – царство пустоты. Чтобы заполнить пустоту, дать бой пустоте, я поставил спектакль о жизни и поэзии последнего поэта духа – Осипа Мандельштама.

– Неоднократно вы были на гастролях в США. Любите ли вы Америку?

– Америку я не люблю. Но я ехал к русским эмигрантам, которые любят мои спектакли, и для меня это главное. Нью-Йорк – столица Дьявола, и моя душа не принимает этот город. Повторяю, что и в царстве зла растут «белые цветы». И Америка – это не только Нью-Йорк…

Марина Цветаева и фонарь Диогена / Кафедра / Независимая газета

Фонарь и в наши дни наводит на мысли о смысле жизни…
Фото А. Ланской. Французский пейзаж. 1923. Иллюстрация из книги А. Толстого «Художники русской эмиграции»

Странное чувство рождает многолюдство сегодняшнего города. Проходят люди – и какая-то оптическая загадка: они рядом, но почти не различимы, как на размытом снимке.

Но ведь бывает и по-другому. Выплескивается в городском многолюдстве, приближается поразившее тебя лицо, взгляд. Вот как у Бориса Пастернака в его приписке к письму Марине Цветаевой: «В проходе трамвайного вагона недалеко от меня стояла женщина. Она могла бы быть Вами». Прямого сходства не было, но что-то цветаевское разглядел он «в чертах открытого, хорошего лица» этой женщины и в ее глазах. И словно бы уловил духовное присутствие Марины Цветаевой. И поразился возникшему чувству: «оно такое верное, старинное, издалека укрепленное».

Это – чувство узнавания чего-то неуловимо знакомого, близкого по духу, и в самом деле дошло до нас издалека – с античных времен.

Безумствующий Сократ

В IV веке до нашей эры древнегреческий философ-киник Диоген из Синопа разбередил это чувство в душах людей. Он появлялся в самых людных местах Афин и «среди бела дня», как сообщает предание, «бродил с фонарем в руках», объясняя встречным: «Ищу человека». Само собой, явный эпатаж – искать днем с огнем. Но как искать? Кого искать? Ведь не сам по себе поиск был важен здесь, а ошеломивший афинян призыв Диогена, заставлявший задуматься о смысле человеческого существования, о духовной тяге друг к другу.

Быть может, о фонаре Диогена вспомнил его современник Платон, когда в одном из своих диалогов передавал мысль Сократа об «искусстве распознавания» людей. Недаром же он однажды назвал Диогена «безумствующим Сократом».

Эпатажные выходки философа из Синопа умел понять и оценить Аристотель. Встречаясь с Диогеном, он опасался его острого языка. Но при этом воздавал должное его парадоксам. В трактате «Поэтика» Аристотель пишет об узнавании. О том, что в трагедии и эпопее оно «увлекает душу».

Кому нужен фонарь Диогена?

Лучшее из всех узнаваний, замечал автор «Поэтики», это то, которое «поражает своей естественностью». Впору повторить вслед за поэтом: «Узнаю тебя, жизнь!» Узнаю и в «осветленном просторе», и в «томлении рабьих трудов». Во всем многоразличии жизненных событий и житейских ситуаций, когда бытийная высота духовного поиска может обернуться бытовой приземленностью.

Как, к примеру, в практической деловитости брачных объявлений – с перечнем желаемых достоинств будущего партнера. Здесь тоже: ищи человека. Но какого? Поди разберись, когда слышишь пожелания разборчивой невесты – прямо как Агафья Тихоновна из «Женитьбы» Гоголя: «Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазарыча, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородности Ивана Павловича – я бы тогда тотчас же решилась. А теперь поди подумай?»

Чтобы искать такого жениха, совсем не нужен фонарь Диогена. Философа заменяет здесь прыткая сваха.

А в иных случаях нужен фонарь не философа, а – сыщика. Это еще один сугубо житейский, бытовой смысл поиска человека – розыск преступников, их опознание (а не узнавание!). Фотографии и фотороботы на милицейских стендах настраивают на физиологическое сходство, а не на психологическую достоверность. Тут нет ничего общего с высоким бытийным смыслом поиска Диогена.

Человек человеку – бревно?

Сквозь перипетии и катаклизмы истории, сквозь эпохи и века прорывается призыв философа: «Ищу человека». Он звучит то звонче, то глуше. А то – пронзительно, как в эпоху новой российской Смуты – 1917 года и Гражданской войны.

Всё жестче заявлял о себе тогда подмеченный Алексеем Ремизовым закон: «Человек человеку – бревно». Вот так вот: не в бровь, а в глаз!

Сам Ремизов позднее, в эмиграции, так комментировал появление этой формулы: «┘Я спросил себя: что есть человек человеку? Классическое «волк» мне показалось мало: что ж волк, волк зарежет овцу, и крышка. Мучиться не приходится: «волк съел». Нет, в жизни не так просто. И никто никого есть не собирается. Нет, полное равнодушие. Человек человеку – бревно!»

Эта новая формула, уловившая всё подавляющую бездушность, звучала не в привычных житейских перипетиях, а уже где-то за границами добра и зла, настораживая, пугая┘

Да, было отчего испытывать настороженность и тревогу, когда брат вставал на брата и чувство классового родства возвышалось над родством кровным.

Но прорывалось и другое, примиряющее чувство. Оно возникало тогда, когда люди, оказавшиеся в дни междоусобицы в разных станах, подчас забывали о том, что их разделяло, и ощущали духовное родство: «С полувзгляда, с полуслова/ Друга в недруге узнать» (Георгий Адамович).

Именно – узнать, в полной мере представить, что значит такое узнавание, которое становилось поистине насущным, подлинно востребованным в эпоху Смуты.

«Отпускал по глазам»

Георгий Адамович написал стихи об узнавании «друга в недруге» уже в эмиграции, в 30-е годы. А Марина Цветаева прорывалась к такому примиряющему узнаванию еще в советской России. В самый разгар российской междоусобицы она записывает в своем дневнике: «┘Узнавание. Узнавать – вопреки всем личинам и морщинам – раз, в какой-то час узренный, настоящий лик».

Узнавание для Цветаевой – одна из важных драматических примет времени «братоубийственнейшей из войн». Вот почему в смертельном исходе рокового поединка она, по сути, примиряет врагов: ведь они – соотечественники, над которыми «причитает в поле Русь», и не различить: «Где свой, где чужой?» И – попытка узнавания: «– Кто ты? – белый? – не пойму! – привстань! Аль у красных пропадал? – Ря – азань». Это в цветаевских стихах не допрос, а сострадательный оклик, взметнувшийся над полем сражения.

Так – в стихах. А вот и встреча в реальной жизни. В одном из писем 1921 года Марина Цветаева делится впечатлениями о встрече с молодым коммунистом «с Крымского фронта». «Отпускал офицеров по глазам», – передает Цветаева его рассказ. Что в этом рассказе правда, а что романтический домысел? И верила ли она этому рассказу? С большой долей вероятности можно утверждать: х о т е л а этому верить. Ведь глаза – зеркало души.

Чутьем художника воспринимала она великую роль «старинного» мотива – узнавания. Художника, ибо для Цветаевой, по ее собственному признанию, жизнь «начинает значить, т.е. обретать смысл и вес, – только преображенная, т.е. – в искусстве».

«Узнавание бывает поразительно»

Аристотель отмечал: узнавание в трагедии и эпопее «бывает поразительно».

Поразительно оно и в жизни. Виктор Шкловский рассказывал в своей автобиографии: «Принимал участие в неудачном восстании в Киеве, перестреливался с офицерами на Крещатике. Впоследствии в доме Горького [в Германии] сидел за чайным столом с одним незнакомым человеком. Мы долго рассматривали друг друга и не могли установить, почему друг друга так хорошо знаем. Потом вспомнили. Мы перестреливались через улицу и следили друг за другом как соперники. Постреливали друг в друга. Убить не удалось, запомнить пришлось: потом познакомились».

Встреча, о которой рассказал Шкловский, произошла за пределами советской России, в эмиграции. Люди, оказавшиеся вдали от родины, дорожили такими встречами.

«Человек мне важнее его убеждений», – заметил в одном из писем 1919 года Максимилиан Волошин. В советской России это суждение «внутреннего эмигранта» просто игнорировалось, но оно было близко русским писателям, оказавшимся на «другом берегу».

Недаром так емко и многозначно звучит мотив узнавания в стихах русских поэтов первой волны эмиграции. «Здесь и отчаянное стремление найти свою любовь в мире, где «друг друга мы, как прежде, ищем и отражаемся в глазах чужих» (Илья Голенищев-Кутузов). И надежда узнать отдаленную родину и уже незнакомого соотечественника: «Русский он по сердцу, русский по уму./ Если я с ним встречусь, я его пойму./ Сразу, с полуслова и тогда начну/ Различать в тумане и его страну» (Георгий Иванов).

Бердяев: «Опыт философии общения»

Именно в Русском зарубежье остро встал вопрос об истоках и природе драматического мотива узнавания. О нем размышлял и Георгий Адамович, писавший об «узнавании друг друга» как о «легком веянии чуда». И Владислав Ходасевич, находивший «на дне каждого узнавания┘ – любовь»┘

Но, пожалуй, наиболее примечательна появившаяся в 1934 году работа Николая Бердяева «Я и мир объектов (Опыт философии одиночества и общения)». Она – как космический мост через века, от Платона и Аристотеля – до наших дней.

Здесь Бердяев анализирует специфику познания человеком окружающего мира и встреченных в нем людей, их распознание, общение с другим «я». В экзистенциальном аспекте познание мира, жизни – это и предпосылка к узнаванию человека, узнаванию как духовному, психологическому и социальному явлению.

Интуиция, постигающая «душевную жизнь другого «я», замечает Бердяев в своей работе, есть общение с ним┘ Через глаза, жесты, слова мы узнаём душу человека┘» Об этом напоминал еще Лермонтов, чьи строки: «И как преступник перед казнью / Ищу кругом души родной» – стоят у истоков мотива узнавания в русской литературе.

А Бердяев убежденно продолжает: «Мы даже узнаём и воспринимаем жизнь другого не только через то, что он открывает, но и через то, что он скрывает». Философ тщательно прослеживает механизмы познания и узнавания: это – и «зоркий взгляд на реальность», и огромная роль интуиции, и стремление «я» «отразиться в другом «я», в «ты», в общении».

И еще один ориентир в постижении философского опыта: Бердяев дает в этой работе классификацию «путей познания», узнавания человека человеком – «в жизни пола и любви, дружбы, в жизни социальной, в моральных актах, на путях искусства┘»

«Уже написание книги, – замечал Бердяев, – имеет социальную природу сообщения между людьми». И выделял в своей классификации «путей познания» – узнавание «на путях искусства».

Здесь мы вступаем на территорию виртуального, взаимного узнавания писателя и читателя.

Еще в 1913 году Осип Мандельштам вычислял ближнего и дальнего читателя-собеседника и отношение к нему в причудливой формуле: «Вкус сообщительности обратно пропорционален нашему реальному знанию о собеседнике и прямо пропорционален стремлению заинтересовать его собой».

«Момент общения в поэтическом творчестве» – это для поэта как кислород для подводника. Недаром в январе страшного 1937-го у Мандельштама вырвалось:

Читателя! Советчика! Врача!
На лестнице колючей
разговора б!
Но, конечно, не просто читателя. Своего читателя.

Каким он должен быть? Вот как отвечает Марина Цветаева: он должен, вчитываясь, вдумываясь, «не дознаваться, а узнавать». Быть «более сродным крови и мысли» писателя. Эта виртуальная сообщительность писателя и читателя – та же духовная тяга, как и при реальной встрече узнающих друг друга людей.

Сродное читателю

Сообщительность писателя и читателя, как сейсмографом, выверяется знаменитым афоризмом: художник – «вечности заложник / У времени в плену».

Художник стремится передать непростую диалектику взаимосвязей и противостояния вечного и временного. А читатель – осмыслить такую диалектику, чтобы воспринять в ней сродное своим духовным запросам. Мотив узнавания то подспудно, а то развернуто звучит в произведениях наших современников.

Один и одна

В повести Владимира Маканина «Один и одна» мотив узнавания, можно сказать, стержневой. Он определяет движение сюжета, поступки героев, темы авторских отступлений. Приметы доперестроечной жизни страны – лишь фон, на котором развертывается действие. А главное – надвременная, вневременная ситуация: Он и Она как будто созданы для того, чтобы быть рядом, но они так и не узнали друг друга.

И это неузнавание предстает в отсвете давнего первоистока – стихотворения Лермонтова по мотиву Гейне: «Они любили друг друга так долго и нежно┘/ Но, как враги, избегали признанья и встречи┘» И – сугубо лермонтовский финал: «И смерть пришла: наступило за гробом свиданье┘/ Но в мире новом друг друга они не узнали».

Лермонтовский первоисток проступает в маканинском тексте: «друг друга не узнали», «они не узнали друг друга при жизни», «из всех загробных сюжетов самый пронзительный – сюжет неузнавания там». Автор даже прибегает к версии возможной смерти героев, чтобы высветить такой поворот сюжета.

И не только строки стихов, но и сам Лермонтов появляется в повести – в видениях ее героини: «┘как бы в мареве, мужчина в белой армейской фуражке, в форме офицера российской армии времен кавказских войн┘ Его лицо уже различимо: оно не слишком красиво, но приятно и благородно; небольшие русые усы, выражение глаз усталое, но сдержанное┘»

Воображение, фантомы – рядом с житейскими пересечениями и совпадениями, умение «читать лица»┘

И всё это помогает писателю не играть с читателем, а быть искренним с ним, приобщать его к своим сомнениям и поискам. «Когда вокруг переизбыток судеб, встречи не в радость, – признается автор повести. – Люди заботят, забирают время, тяготят или даже мучат┘ Узнавать близко посторонних (то есть просто людей, не родных, не близких, не друзей и т.д.) – перебор┘ Всё не вместишь». Так писатель озадачивает читателя: насколько уместен в узнавании широкий кругозор? Надо ли вмещать в него посторонних?

И четче становится смысл узнавания близких, родных по духу. Оно прорывается даже в самых драматических обстоятельствах. Как в романе Алексея Иванова «Общага-на-Крови», в котором жизнь студенческого общежития наших дней – без всякой ретуши.

Трагически погибают влюбленные обитатели Общаги – Серафима и Отличник. И вновь встречаются уже там, «за гробом», и узнают друг друга.

«А что это такое?» – спрашивает Отличник. Она оглядывается: «Это – Вечная Общага». – «На крови?» – «На любви┘ Пойдем, будем поселяться». – «У меня ордера нет», – вызывающе заявляет Отличник. – «А здесь без ордера. Такая уж система. Селят всех. Навсегда. С кем захочешь».

«А я не боюсь читателя»

Своя общага – палата в психиатрической больнице – в романе Виктора Пелевина «Чапаев и Пустота». В ошеломляющем вихре происходящего вдруг появляется просвет, своего рода стоп-кадр, и мы «вздрагиваем от неожиданности», когда вместе с Петром узнаём привычного нам Чапаева, глядящего «с легким лукавством; на его лоб падала влажная прядь волос, а рубаха была расстегнута до середины живота». Или – вдохновителя «новой культуры» Валерия Брюсова – «благообразного мужчину с седой бородкой, вокруг горла которого, словно чтобы скрыть след от укуса, был обмотан серый шарф». Хотя промельк такой достоверности ничего не меняет в общем повествовании, а лишь жестко напоминает о неопровержимом, очевидном: вот он, «русский бунт, бессмысленный и беспощадный».

В россыпи узнаваний появляется в романе и их давний атрибут – фонарь. Вначале в функции опознания, когда в подвал к бомжу спускается «мент с фонарем и автоматом». А потом – и с явным намеком на Диогена, когда в одной из галлюцинаций обитателю психушки вручают фонарь – уже как подспорье в его душевных поисках.

И еще одно узнавание, точнее – тяга к нему, прорывается в романе Пелевина: то самое виртуальное узнавание, к которому стремится и читатель.

«Мне кажется, – говорит Петру Пустоте Чапаев, – в тебе слишком много места занимает литератор. Это обращение к читателю, которого на самом деле нет, – довольно дешевый ход». Авторская ирония подкрепляет здесь явную оглядку на литературные традиции, что, разумеется, вполне уместно. Недаром же Чапаев замечает далее: «Ведь если даже допустить, что кто-нибудь кроме меня прочтет эту невнятную историю, то я тебя уверяю, что подумает он вовсе не о самоочевидном факте своего существования. Он скорее всего представит тебя, пишущего эти строки. И я боюсь┘

– А я ничего не боюсь», – нервно перебивает его Петр Пустота, а с ним и автор. Аукающийся с «усложненным» читателем, который прежде всего и обратится к его роману.

Комментарии для элемента не найдены.

Марина Цветаева | Фонд Поэзии

Русская поэтесса Марина Цветаева (также Марина Цветаева и Марина Цветаева) родилась в Москве. Ее отец был профессором и основателем Музея изящных искусств, а мать, умершая от туберкулеза, когда Марине было 14 лет, была пианисткой. В 18 лет Цветаева выпустила свой первый сборник стихов «Вечерний альбом ». При жизни писала стихи, стихотворные пьесы и прозаические произведения; она считается одним из самых известных поэтов России ХХ века.

Жизнь Цветаевой совпала с бурными годами в истории России. В 1912 году она вышла замуж за Сергея Эфрона; у них родились две дочери, а позже — сын. Ефрон присоединился к Белой армии, и Цветаева была отделена от него во время Гражданской войны. У нее был короткий роман с Осипом Мандельштамом, а более длительные — с Софией Парнок. Во время московского голода Цветаева была вынуждена отдать дочерей в государственный детский дом, где младшая Ирина умерла от голода в 1919 году. В 1922 году она эмигрировала с семьей в Берлин, затем в Прагу, а в 1925 году поселилась в Париже.В Париже семья жила бедно. Сергей Эфрон работал на советскую тайную полицию, а Цветаева избегала русских эмигрантов в Париже. В годы лишения и ссылки поэзия и общение с поэтами поддерживали Цветаеву. Она переписывалась с Райнером Марией Рильке и Борисом Пастернаком, а работу посвятила Анне Ахматовой.

В 1939 году Цветаева вернулась в Советский Союз. Эфрон была казнена, а оставшаяся в живых дочь отправлена ​​в трудовой лагерь. Когда немецкая армия вторглась в СССР, Цветаева вместе с сыном была эвакуирована в Елабугу.Она повесилась 31 августа 1941 года.

Критики и переводчики творчества Цветаевой часто отмечают страстность ее стихов, их быстрые изменения и необычный синтаксис, а также влияние народных песен. Она также известна своим изображением женских переживаний в «страшные годы» (так описал период российской истории Александр Блок).

Сборники стихов Цветаевой, переведенные на английский язык, включают Избранных стихотворений Марины Цветаевой в переводе Элейн Файнштейн (1971, 1994).Она является предметом нескольких биографий, а также сборника мемуаров Нет любви без поэзии (2009) ее дочери Ариадны Эфрон (1912–1975).

‘Живая душа в мертвой петле’


Знаки земные

Московские дневники, 1917-1922 гг.

Марина Цветаева

Перевод с русского

Джейми Гамбрелл

Издательство Йельского университета: 248 стр., $ 24,95

Конец поэта

Последние дни Цвета

Ирма Кудрова

Независимая газета: 318 с., $ 21.95

Марина Цветаева стоит на холодной, продуваемой всеми ветрами вершине ХХ века. Русская поэзия. И все же она наименее известна среди четырех знаменитых в России. звездное скопление в составе Анны Ахматовой, Бориса Пастернака и Осипа Мандельштам — наименее известный, несмотря на ее роман с Мандельштамом в 1916 году, ее эйфорическая трехсторонняя переписка с Райнером Марией Рильке и Пастернак и ее товарищеские отношения с Ахматовой.

У нас есть множество переводы трех ее современников, а для Цветаевой только Издание Элейн Файнштейн «Пингвин» уже доступно.Почему? Поэт и художник Максимилиан Александрович Волошин однажды сказал 10 поэтов сосуществовали в Цветаевой: ее синтаксис заведомо сложен, ее стили и идиомы разнообразны и новаторски, начиная от сказок и народных ритмы под классические русские метры и высокую литературную дикцию. Как В результате жители Запада должны поверить в ее поэтическую репутацию. Ее сочетание накала повествования, изобретательности и непредсказуемости просодии и явное лингвистическое изобилие оказалось невозможным воспроизвести в другой язык.Возможно, она предсказывала эту судьбу, когда писала: «Это без разницы, на каком языке меня не поймут прохожие ».

Цветаева жизнь — неповторимая, сложная, трагичная, выходящая за рамки обычных сентиментальных штампов — тоже мало что известно. После революции русские писатели пережили суицидальная рулетка изгнания, преследований, бедности, пренебрежения и смерти. Но для нее, и только для нее, в каждой камере была пуля.

Есть В детстве было мало, чтобы предвещать такие невзгоды. Ее отец был основатель ГМИИ.Ее мать была одаренным музыкантом. Она юность провела в Италии, Швейцарии, Германии и Франции. Она замужем задумчивый, туберкулезный Сергей Эфрон в 1912 году. Хотя его мать и отец были революционерами, идеалист Эфрон боролся с Войска большевиков с Белой армией во время Гражданской войны в России. В Белое дело — последний рубеж для верующих в Бога и царя. а для тех прогрессистов, которые были просто антибольшевистскими — был обреченное знамя. Его решение решило судьбу Цветаевой.

Это мир «Земных знаков», попытка Джейми Гамбрелла реконструировать сборник прозы, который Цветаева отчаянно хотела опубликовать в 1923. В то время это было отвергнуто как слишком политическое, что привело ее в ярость. («В книге нет политики: есть страстная правда ….»). Сегодня он проливает важный свет на жизнь Цветаевой во время гражданской войны. война, тем более что предыдущая и наиболее известная сборник ее прозы на английском языке «Captive Spirit» в основном посвящен детские воспоминания.

Хотя сама Цветаева описывала «Земные Знаки «как« живая душа в мертвой петле », это скорее жизнь, чем петля, которая поражает нас здесь: энергичная попытка сделать с нартами тлеющего картофеля для зимней еды символический нежелание стереть дореволюционный кириллический символ ять из ее алфавита, ее чтение стихов Белой армии коммунисту зрительный зал, жест одновременно храбрый и «явно безумный», как она сама назвала это.

После укрепления большевистской власти, Цветаева покинула Россию в 1922 году, чтобы воссоединиться с Ефроном, который эмигрировал после Белая армия разошлась.Она жила в Берлине, Праге и, наконец, Париж. Ее заграничное пребывание — за это время она написала лучшие из ее стихи, в том числе «Поэма конца», «Поэма горы», «Новая «Поздравление года» и «Поэма воздуха» — резко оборвалась в сентябре. 1937 год, когда швейцарская полиция обнаружила изрешеченный пулями труп советского агент, отказавшийся от приказа вернуться в Россию. Эфрон был замешан, даже замечен (ошибочно) в машине убийц. Неизвестно Цветаева, Эфрон, потрясенный своим военным опытом, передал свое милленаристской приверженности новому порядку и стал советским агентом.Ее ответ на допросе французской полицией: «Его доверие могло иметь злоупотребляли — мое доверие к нему остается неизменным ».

Для большего осмысление последних лет Цветаевой, «Конец жизни» Ирмы Кудровой. Поэт »- удивительно подробная и проницательная реконструкция ее жизнь. Судьба английского перевода книги, изданной в Россия в 1995 году находится в неопределенном состоянии. Издатель, Ардис, должен был выпустить его. три года назад, но проект застопорился из-за продажи Ардис Игнорировать.(«Собрание писем» Цветаевой, давно печатающееся в России, еще один потерпевший крушение). Мы можем только надеяться, что Overlook перенесет релиз, потому что «Конец поэта» — это зум-объектив в ужасную бездну. Хотя упорно исследовал в течение десятилетий, «Конец поэта» несет всю срочность книги, написанной в единственной страстной спешке. Результаты покалывание в позвоночнике, оставляющее нас с чувством ужасного триумфа. Это говоря, что вы знаете себе цену по тому, что судьба ставит напротив Масштаб: Захватывающие силы, накопившиеся, чтобы уничтожить Цветаеву свидетельствовать о ее упорстве, ее жестокости, ее блеске, тем более так как Цветаева была наименьшей из своего поколения, предназначенной для любого вид выживания.

Как НКВД, предшественник КГБ, смахнул Эфрон вернулся в Москву по соображениям безопасности, русская эмигрантская община быстро изгнал Цветаеву. Последующие письма Ефрона Цветаевой мало что сделал, чтобы предупредить ее, что он живет в ситуации немного лучше чем домашний арест. Она наивно сбежала к Ефрону и своей дочери Ариадне, которые жили на даче НКВД в Болшево. Затем два месяца позже были арестованы по одному и допросы двух семей. домашнее хозяйство началось в стиле десяти индейцев.Цветаева и ее подросток сын остался нищим и одиноким. При Сталине аресты стали широко распространенный и капризный, с неубедительными «доказательствами» и собранными мнениями от каждого заключенного, чтобы заманить в ловушку других. «Конец поэта» рассказывает ужасные допросы, которые пережил Эфрон на Лубянке, самые пресловутая тюрьма советского строя.

Удивительно, но КГБ открыл для Кудровой свой обширный архив, а в «Конец поэта» ужасающие результаты ее раскопок. Среди сюрпризов: бледные, нездоровый Эфрон, будучи неизбежно обреченным, становится электрически героическим.Под пытками он защищает свои советские идеалы и своих советских товарищей, даже как те самые товарищи, которых он защищал (включая обманутую Ариадну) предали его, хотя следователи неоднократно предавали его всякую надежду на советскую утопию, его мечту о создании самой справедливой общество на Земле. Поскольку его здоровье пошатнулось, а пытки продолжаются, подпись на его допросах становится шаткой, бледнее и т. неразборчиво.

Впервые мы видим человека, который был у Цветаевой. любимой, а не несчастной душой, представленной в других мемуарах и биографии.«Если Бог совершит это чудо — и оставит тебя в живых, я будет следовать за тобой, как собака », — написала она ему, сдерживая свое обещание, несмотря на неоднократные измены. Ефрон расстрелян 16 октября 1941 года.

Цветаева. осталась позади, чтобы наблюдать за тем, как вехи ее жизни упали перед Гитлером: Париж, ее любимая Прага, ее еще более любимая Германия («Моя страсть, моя родина, колыбель моей души! »она называет это). Россия была следующей: Увеличение количества воздушных налетов на Москву нервировало Цветаеву. Некоторые из самых рассказы о ее жизни в это время взяты из вторых рук.

An знакомая Мария Белкина вспоминала, как Цветаева паниковала во время воздушная тревога. Ее тело дрожало, глаза блуждали, а руки дрожали. Позже, после авианалета, она стала бессвязной: «Ее первые слова», Белкина написала в непереведенной книге «Переплетение судеб»: «Что, вы еще не эвакуировались? Это безумие! Вы должны бежать от этот ад! Он продолжает приходить, приближаться, и ничто не может его остановить, оно проносится все на своем пути уничтожает, все разрушает …. »

Белкина продолжает: «Были и Франция, и Чехословакия, и смерть Помпеи, и труба перед Страшным судом, и кладбища, кладбища и пепел…. [Цветаева] была на грани, она была живая пучок нервов, сгусток отчаяния и боли. Как оголенный провод в ветер, вспышка искр и короткое замыкание ».

Цветаева была эвакуировалась вверх по Каме в захолустный город Елабуга, но она только обменял один ад на другой. Кудрова дает неожиданное подтверждение ранее отклоненных утверждений, что НКВД разыскивал Цветаева станет информатором, открыв возможность предупреждений, угрозы и шантаж. Цветаева, бывшая заклинательница, теперь тусклая серая Баба-Яга в поношенной одежде, несообразно цеплявшаяся за модная дурацкая сумочка в парижском стиле на молнии.Разбитый между двумя историческими силы, она думала, что наступил апокалипсис.

Всего дней назад о ее самоубийстве товарищ вспомнил разговор на улице: «Скажи мне, пожалуйста, — умоляла она, — скажи мне, пожалуйста, почему ты думаешь, что это все еще стоит жить? Разве ты не понимаешь, что нас ждет? » подруга ответила, что, хотя ее муж был казнен и жизнь было для нее бессмысленно, у нее все еще была дочь. «Но разве ты не прав понимаете, — сказала Цветаева, — что все кончено? Для тебя, для твоего дочь, да и вообще.«И когда ее знакомый спросил:« Что делать? вы имеете в виду — все? »Цветаева ответила:« Всего — все! » делая большой круг в воздухе странной сумочкой, которую она унесенный.

Цветаева считала, что «нелюди» — коммунисты и фашисты среди прочих — поглощали мир. Ее чувство апокалипсис был скорее интуитивным, чем теологическим. Десятки ее друзей и семья доказала, что сопротивление невозможно. Цветаева была одна камертонов жизни, в постоянном отражении от внешних обстоятельства, так что, возможно, ее смерть от ее собственных рук была просто желание одного заключительного акта воли.

«Уже год я примеряя смерть, — писала она в июне 1940 года. — Никто этого не видит и не знает. вот уже год … искала крючок. «Она повесилась на 31 августа 1941 г. в коридоре у съемной комнаты, где она жила. живет меньше дюжины дней. Ее похоронили в безымянной могиле на Елабужском кладбище.

Это слишком поверхностно, чтобы увидеть Жизнь Цветаевой как трагедия; он также глубоко героичен. В ее жизни так же как ее стихи, она продолжает вести нас через поиск стекло, где наши отношения и банальности колеблются, даже взрываются.Несвежий значения становятся острыми, как битое стекло, и парадоксы становятся частью мировоззрение. Это одна из причин, по которой нам нужны свидетельства ее жизни и работы. — так что мы можем на несколько минут составить ей компанию на ветру царство чистейшей правды.

*

Из «Поэта» Марины Цветаевой

Поэт начинает свое выступление окольным путем.

Речь уводит поэта далеко.

С планетами, предзнаменованиями, колеями кругового движения

Притчи … Между да и нет

Он колдует в обход, размахивая рукой

С колокольни.Для пути комет

Это путь поэтов. Разрозненные ссылки

Причинности — это его связь! Ваша голова

наверху —

Вы отчаиваетесь! Затмения поэта

Календарь не предсказывает.

Он тот, кто смешивает карты,

Он тот, кто обманывает веса и суммы,

Он тот, кто спрашивает со своей школьной партой,

Он тот, кто побеждает Канта,

Тот, кто находится в каменной могиле Бастилии

По красоте подобен дереву.

Тот, чьи рельсы всегда мерзли,

Поезд, на который опаздывают все

— на путь комет

Путь поэтов: горит без тепла,

Жат без посев — взрыв

и разрушение —

Твой путь, криволинейный,

Не предсказано календарем!

Перевод с русского Михаила М. Найдана

Из «После России» Марины Цветаевой

(Ардис: 282 с., $ 32,50)

Переводы русских стихов профессора на музыку

«Марк впервые обратился ко мне в феврале 2019 года, когда прочитал мою научную книгу о Цветаевой», — сказал Гиллеспи. «У него было несколько вопросов о ней, и мы довольно быстро решили вместе работать над произведением, которое он надеялся сочинить». Гиллеспи переводит стихи Цветаевой более двадцати пяти лет, получая за свои переводы несколько международных премий за переводы.В своем творческом отпуске в следующем году она планирует поработать над книжным сборником стихов поэта в переводе, а также над несколькими проектами научных книг, связанных с поэзией Александра Пушкина.

Четыре стихотворения в этом конкретном песенном цикле были выбраны потому, что они хорошо знакомят с поэтом, который до сих пор имеет «малоизвестный статус в мире литературы Америки», — сказал Абель. «Поэтические сюжеты Цветаевой охватывают самые разные области — от мифологии и политических потрясений до напряженных личных отношений и романтических и экзистенциальных размышлений (и т. Д.).Я надеюсь, что цикл, над которым мы работали вместе с профессором Гиллеспи, побудит слушателей и читателей глубже погрузиться во вселенную Цветаевой ».

«Я рано увидел, что Авель был чрезвычайно чутким и проницательным читателем стихов, и мне нравилось обсуждать с ним некоторые детали моих версий и даже вносить некоторые исправления в результате этих разговоров», — сказал Гиллеспи, который встретился с ним. с Абелем в Калифорнии прошлой осенью («Казалось, мы старые друзья», — сказала она).

Способ, которым Абель накладывает стихи на музыку, полностью отличается от русской практики, заметил Гиллеспи. «Он подчеркивает выразительность, эмоции и обороты фразы, а не мелодию и ритм. Каждый психологический нюанс, каждый крохотный сдвиг в настроении и идее отражается в его музыке. Я нахожу это освежающим, захватывающим и чрезвычайно показательным ».

«Четыре стихотворения», как называется пьеса, исполняется родившейся в Израиле сопрано Хилой Плитманн с директором лейбла Delos Кэрол Розенбергер на фортепиано и Сарой Бек, английской валторнистой оркестра оперы Лос-Анджелеса и Симфонического оркестра Санта-Барбары.

Когда кампус Bowdoin был закрыт, Гиллеспи планировал концерт в конце марта с артистом Beckwith в резиденции Джорджа Лопеса, «полностью состоящий из песенных циклов, написанных на стихи Цветаевой и ее коллеги поэтессы Анны Ахматовой, в обоих случаях. Английский и русский ». «Они надеются перенести концерт на следующий год», — сказала она.

Наслаждайтесь аудио-отрывком из цикла песен последнего альбома Марка Абеля. Это Два дерева , основанный на одноименной поэме Марины Цветаевой в переводе Алиссы Гиллеспи.

Цветаева (Парнок) и «Уникальное-традиционное» в поэзии, жизни и переводе

Присоединяйтесь к нам на лекции Дианы Бургин (Массачусетский университет) в рамках цикла лекций «Женщины и сопротивление в России», организованного профессором Валентиной Измирлиевой. После лекции состоится подписание новой книги профессора Бургина «Пять трудных пьес: переводы и чтения пяти длинных стихотворений» Марины Цветаевой (2018).Это мероприятие проводится при поддержке гранта Корпорации Карнеги в Нью-Йорке. Софья Парнок была поэтессой, сопротивлявшейся модернизму, но ее стилистически «традиционные» стихи выражают уникальную точку зрения русской поэзии. С другой стороны, один раз любитель Парнок, Марина Цветаева, стойко сопротивлялись традиционной поэтической дикции, но каждый из ее стилистически «уникальные» длинные стихи в основном говорит то же самое время для ношения лирическую историю. Этот парадокс является центральной темой недавней книги профессора Дианы Бургин о стихотворениях Цветаевой «Пять трудных пьес».В этом выступлении Бургин обсудит некоторые «уникально-традиционные» отрывки в этих стихотворениях, чтобы показать, как некоторые из них, кажется, отрицают довольно обычную давно умершую любовную связь, в то время как все они сопротивляются традиционному переводу своих уникальных живых слов. Дайана Льюис Бургин — профессор русского языка в Массачусетском университете в Бостоне. Она широко публиковалась по русской литературе, культуре и гендерным исследованиям XIX и XX веков. Она также переводила русские стихи и прозу, в том числе, вместе с профессором Кэтрин О’Коннор, их широко известный перевод «Мастера и Маргариты» Михаила Булгакова.Бургин всемирно известна своими книгами о русских поэтах ХХ века Софья Парнок и Марина Цветаева, последняя из которых — «Пять твердых пьес». Переводы и чтения пяти стихотворений Марины Цветаевой. СЕРИЯ ЛЕКЦИЙ О ЖЕНЩИНАХ И СОПРОТИВЛЕНИИ Коспонсор: Институт Гарримана Институт исследований женщин, пола и сексуальности Офис декана гуманитарных наук Колумбия-Барнард славянский департамент 6 февраля, 18.00 — Лиля Кагановская (Иллинойский университет, Урбана-Шампейн). «Моно / Диа / Полифония: Муратова, Звук и Образ» Ella Weed Room, 223 Milbank Hall, Barnard 13 февраля, 18:30 — Евгения Альбац (New Times, Москва) «Анна Политковская: победа вопреки всему» Маршалл Д.Зал семинаров Шульмана, здание 1219 по международным делам, Институт Гарримана 14 марта, 16.00 — Дайана Бургин (Массачусетский университет) «Цветаева (Парнок) и« Уникальное-традиционное »в поэзии, жизни и переводе» После лекции состоится подписание новой книги профессора Бургина «Пять трудных пьес: переводы и чтения пяти длинных стихотворений» Марины Цветаевой (2018). 754 Расширение Шермерхорна, IRWGS 4 апреля, 18:15 — Ирина Сандомирская (Södertörn University, Швеция) «Свидетельство Лидии Гинзбург изнутри блокады Ленинграда: непримиримая память, нежелательное наследие и вызов сегодняшнего дня» Маршалл Д.Зал семинаров Шульмана, 1219, здание по международным делам, Институт Гарримана

Контактная информация

Карли Джексон

212 854 6217

Жизнь в огне | Сусанна Ли Ассошиэйтс

страницы Март 2005 г. Рукопись на французском языке; частичный перевод на английский Оригинальный издатель: Original Издатель: Editions Robert LaffontMemoir

Как это ни парадоксально, но в этой уникальной редакционной авантюре было бы почти лучше забыть имя автора: русская поэтесса Марина Цветаева, муза Пастернака и Рильке, покончившая с собой в 1941 году самоубийство в пыльной хижине в глубине города. Российская деревня.Вам не обязательно быть знакомым с ее стихами, чтобы вас поразил этот сборник писем и сочинений, умело составленных и отредактированных в этом уникальном издании.

Замечательное начинание Цветан Тодоров заключалось в выборе из десяти томов ее писаний (дневников и переписки), опубликованных на русском языке, материала для автобиографии, в которой описываются ее ежедневные испытания и моменты счастья. Ибо Марина все записала с поразительной точностью.

При необходимости Тодоров предоставляет комментарии, которые помогают поместить историю в ее литературный и исторический контекст.От революции 1917 года до Второй мировой войны судьба Цветаевой была неразрывно связана с первыми крупными политическими потрясениями двадцатого века. Вышедшая замуж в 18 лет за Сергея Ефрона, она была разлучена с ним во время революционных потрясений. Одна и без гроша в кармане она передала двух своих маленьких дочерей в приют в надежде, что они будут накормлены. Там умерла ее младшая сестра, а Цветаева, как скорбящая молодая женщина, бежала в ссылку вместе со своей старшей дочерью.

Хотя Цветаева была верна в любви к Ефрону на протяжении всей своей жизни, у нее было много романов как с мужчинами, так и с женщинами — по большей части они были чисто интеллектуальными, но иногда могли становиться чрезвычайно чувственными.Столкнувшись с суровой реальностью изгнания в Чехословакии, а затем и во Франции, Цветаева подверглась остракизму со стороны русских иммигрантских кругов и французской литературной элиты. Даже поведение Эфрона было поводом для беспокойства — изменив лояльность и став советским шпионом, он был позже казнен Сталиным. В 1939 году Цветаева вернулась в Советский Союз сломанной женщиной только для того, чтобы пережить смерть сына во время Второй мировой войны. Обездоленная, одним из ее последних актов неповиновения было письмо Берии с вопросом, может ли она устроиться на работу посудомойкой.Она так и не получила ответа. Через несколько дней она покончила жизнь самоубийством.

Несмотря на трагедию, которая пронизывает ее историю, безжалостное мужество, игривость и юмор Марины никогда не подводили ее. Свободный дух, чистота которого никогда не была осквернена, она однажды написала: «И прах мой будет теплее их жизни…» В этой книге сбывается ее пророчество.

— Прочтите статью о Марине Цветаевой в New York Times:
Возрождение «первой женщины-поэта» в России

Ветка темной бузины: Стихи Марины Цветаевой

Ветка темной бузины: Стихи Марины Цветаевой

Ветка темной бузины — это результат сотрудничества двух живых поэтов и одного мертвого, но полностью присутствующего.Илья Каминский родился в Одессе (бывший Советский Союз, Украина), выучил английский в 16 лет, когда его семья иммигрировала в США. Жан Валентин — поэт, путешествующий между невидимыми мирами и этой планетой. Ее отношение к поэзии — как свет к воздуху. Марина Цветаева родилась в 1892 году в Москве. Она умерла в возрасте 48 лет в результате самоубийства, перенеся глубокие страдания и утрату; заполнив горы тетрадей стихами, прозой и пьесами.

«Перевод, — говорит Уиллис Барнстон в« Азбуке перевода поэзии », — это искусство между языками, и дитя, рожденное этим искусством, вечно живет между домом и чужим городом.Оказавшись через границу в новой одежде, сирота вспоминает или скрывает старый город и кажется новорожденным и другим ». Как парадоксально (если не тревожить): рождение сироты. Как поразительно, что в своем «Послесловии» Каминский пишет: «Девочкой [Цветаевой] она мечтала о том, чтобы ее усыновил дьявол на улицах Москвы, стать дьявольской сиротой». Она путешествовала и жила в Европе, свободно говорила на нескольких языках и переводила стихи, в том числе свои (на французский).

«Читать стихи в переводе — все равно что целоваться сквозь пелену», — сообщил Хаим Нахман Бялик, еврейский поэт, живший (как и Каминский) в Одессе.Но когда поэт переводит — разве она не занимается любовью со стихотворением? Она ласкает, проникает. Вкусы и запахи. Возможно, когда она занималась любовью с собственным мужем, ее мысли отвлекались от навязчивой идеи — стихотворения. Ее мучает своеобразное чувство верности. Поэт-переводчик увлечена своим безответным любовником, стихотворением. Ему суждено открывать секреты на другом языке. Оба поэта уступают, сливаются.

В стихотворении «Счастливо жить просто» Валентина и Цваэтаева духовно слиты.Тем, кто знает и любит Жан Валентайн и ее работы, он приносит радость:

Я счастлив жить просто
как часы или календарь.
Или женщина, худая,
потерянная — как любое существо. Знать

дух мой любимый. Прибыть на землю — стремительный
как луч света или взгляд.
Жить так, как я пишу: пощадить — так, как просит меня Бог,
— а друзья — нет.

Каминский объясняет, почему он и Валентин называют свой проект «чтением» в его «Послесловии»:

На самом деле, Жан Валентайн и я не утверждаем, что переводили ее.Переводить — значит жить. Значение слова экстасис — стоять вне своего тела. Мы этого не требуем. (Хотелось бы, когда-нибудь). Жан Валентайн и я утверждаем, что мы два поэта, которые полюбили третьего и провели два года, читая ее вместе … Эти стихи — фрагменты, заметки на полях. «Сотрите все, что написали, — говорит Мандельштам, — но сохраните записи на полях».

Что произошло, когда эти гениальные поэты «прочитали» Цветаеву? Они навещали ее во сне? Я представляю себе многочисленные ночные перелеты, много стаканов чая.Делая то, что у них получается лучше всего, они варили, точили, вращали, колдовали и вырезали стихи с музыкой, внутренней рифмой, новыми составными словами («темное золото» и «чудо-силы»), умело расставляли черточки в стиле Дикинсона и многое другое.

«Новогоднее письмо» — это радостная и задорная (даже забавная) элегия Райнеру Марии Рильке с множеством вопросительных и восклицательных знаков. Две строфы:

С новой землей, Райнер, город, Райнер!
Счастливого самого дальнего мыса из всех увиденных —
С новым оком, Райнер, ухо, ухо, Райнер!

Небеса похожи на заснеженный амфитеатр?
Верно ли то, что я знал, что Бог — это растущий баобаб? А Бог не потерял
? Другой Бог над ним? А над ним, дальше
вверх, еще один?

«Из стихотворений для Блока», потрясающе точной образной поэмы, оставляет глубокий след.(первая строфа):

Твое имя — птица в руке,
кусок льда на языке.
Быстрое раскрытие губ.

Ваше имя — четыре буквы.
Мяч, пойманный в полете,
серебряный колокольчик во рту.

«Попытка ревности» («Как тебе жизнь с обыкновенной / женщиной?») Сообразительна, остроумна и поразительно современна. И в высшей степени интересно! Вот две строфы:

Как твоя жизнь с туристом
на земле? Ребро (ты ее любишь?)
— тебе нравится?

Это жизнь? Ты кашляешь?
Вы напеваете, чтобы заглушить мышей в уме?

«Откуда такая нежность?» сладкая, волнующая песня.Вопрос повторяется в каждом из четырех катренов с прекрасными эмоциональными сдвигами.

Но я никогда не слышал таких слов
Ночью
(откуда такая нежность?)
положи голову тебе на грудь, отдохни.

В эту книгу внесли вклад многие, в том числе выдающиеся деятели из русского прошлого. В этот ветреный январский день я вижу их всех, сбившихся в кучу вокруг Марины Цветаевой, источника творческой энергии и огня. В порядке появления (кроме Валентина и Каминского): В.С. Мервин (похвала) Стефани Сэндлер (вступление) Анна Ахматова (ее стихотворение «Нас четверо» служит эпиграфом) и ее переводчики Стэнли Куниц и Макс Хейворд. За задней крышкой этого визуально красивого и красиво оформленного тома спрятан компакт-диск. Стихи Цветаевой, которые великолепно и смело читаются на русском языке поэтами Паулиной Барсковой и Вальжиной Морт, придают проекту мощное измерение с помощью голоса, перформанса, предлагая непосредственный, аутентичный опыт звуков и языка, незнакомых не говорящим по-русски.Лингвистико-поэтический цикл завершается в пределах Ветвь темной бузины .

Присутствуют четыре великих русских поэта. Вы можете слышать их дыхание. Здесь Мандельштам и Пастернак, греют руки у костра. Другие пробуждаются, появляясь из тумана: Рильке и русский поэт Александр Блок в одном из циклов стихотворений Цветаевой. Название книги происходит от строк стихотворения Ахматовой:

.

–О смотри! —Эта свежая ветка бузины
Это как письмо от Марины по почте.

Такое ощущение, что Валентин и Каминский были если не ее душой, то поэзией Цветаевой. «Чтение» трансформирует, так как стихи воспринимаются читателем по-разному. Действительно, эта книга — дань уважения. Валентин и Каминский с нежностью и душевной целостностью создали Цветаеву в великолепных стихах и отрывках прозы. Через пелену целую тебя, Марина Цветаева.


Эллен Миллер-Мак получила степень магистра в области поэзии в Университете Дрю.Ее работа появилась или выйдет в свет в 5:00, Valparaiso Poetry Review, Rattle, Verse Wisconsin и Bookslut. Она была соавтором комикса «Реальная стоимость тюрем» (PM Press) и работает медсестрой / поставщиком первичной медико-санитарной помощи в общественном центре здравоохранения в Спрингфилде, штат Массачусетс. Еще от этого автора →

Секретный канон | Аффидевит

2 июля 2019

Я никогда не читал Рильке, ни элегий, ни сонетов, ни Письма молодым ничего.Какое-то время я думал, что это потому, что я никогда не заботился об этом, но на самом деле это потому, что я никогда не замечал его отсутствия настолько, чтобы исправить это, поскольку его канонизация настолько завершена, что он стал практически атмосферным. Он был редким поэтом, получившим большое признание при жизни, но его творчество также нашло новую аудиторию десятилетия спустя, в лице американских теологов Нью-Эйдж, напыщенной философии аэропорта, механических панегириков и подарков на выпускные. Мистицизм часто является полезным, хотя и косвенным, входом в мейнстрим.

Таковы законы об авторском праве в сфере общественного достояния. Теперь он один из самых цитируемых поэтов всех времен. Можно сказать, что он невольно изобрел весь жанр самопомощи в том виде, в каком мы его знаем, поскольку Письма молодому поэту почти идеально прообразует сонную поэтику современных проектов улучшения: никто не может сказать вам, как быть писателем, он говорит в своем тексте о том, как быть писателем. Это противоречие, в котором мы все ныне плаваем, ступая в безлюдное озеро тавтологии: секрет жизни в том, чтобы думать, что он у вас есть, это прозрение скажет мне то, что я уже знаю, список правил, которые должны нарушаться, любовь — это любовь, это любовь — это любовь.

Я хочу прояснить, что лично я не избегал Рильке. Считаю себя начитанным человеком, по крайней мере, для Лос-Анджелеса. Я учился в колледже великих книг по гуманитарным наукам в течение одного года, прежде чем у меня случился психический срыв, и меня попросили уйти, что на самом деле является самым разумным ответом на самые великие книги, и я прочитал по крайней мере, скажем, 45 книг мужчин. Я не раздражаюсь, когда его имя произносят на мероприятии или появляются на книжной полке незнакомца. Я общаюсь с поэтами и даже немного говорю по-немецки.

И все же его упущение было подкреплено не волей или даже небрежностью, а именно впечатлением, что я мог читать его, не осознавая, той болезненной близости, которую испытываешь с теми, кто так сейчас отсутствовал, так властен на своем месте. Именно это чувство, этот незаметный осмос и клаустрофобная незаинтересованность побудили меня написать о Рильке, когда меня попросили написать о мужчинах.

Я заметил, что мне наплевать на Рильке, когда чисто случайно прочитал о нем три книги подряд.Это было поразительно, если не сказать больше. Вы знаете те фантазии людей, в которых все их любимые телешоу на самом деле являются частью единой вселенной, а мельчайшие детали сливаются в корки полусвязной метафизики ситкома? Люди наблюдают, как один вымышленный бренд блинов съедают за множеством различных вымышленных столов для завтрака в разных вымышленных американских городах, проблеск синхронности между в остальном несопоставимые сценарии, накопленные обрывки глубины.

Эти книги, которые я читал, были рассказами женщин, но он настойчиво появлялся во всех из них.Я чувствовал, что он был моим странным, повторяющимся элементом. Это было похоже на присутствие неизвестного, скрывающего вашу прогулку до дома, пока вы не осознаете, что они — тело впереди на пути. Можно ли за вами проследить спереди? Я не искал его. Я просто читал, ища имена мертвых женщин. Литература, как мы ее знаем, — это обширная равнина безымянных могил. Если вы читаете, вы скорбите. Я пытаюсь перейти к делу, проследить за потерей, несу цветы. Но посреди этих женщин, на зеленой поляне их жизней, он снова появился.

*

Все началось с Марины. Я читал ее, потому что читал Зонтаг. Сьюзан Зонтаг любила Марину Цветаеву, а она не любила столько писательниц, поэтому я обратила внимание. Всегда интересно, какими женщинами восхищаются те женщины, которые, кажется, интеллектуально предпочитают мужчин. Их проза очень разная. Я всегда представляю Зонтаг персонажем боевика, которого нужно вызвать из фургона, чтобы рассеять последнюю бомбу.Ее язык всегда зажимает правильный провод. Ее действия тихие и точные, но в этой точности они представляют наибольший риск.

Цветаева же пишет, как сама бомба. Она движется между вибрирующим сдерживанием и безличным уничтожением. Ее ярость автоматическая, ее масштабы мифичны. Она писала как мать-одиночка в полной бедности в начале существования Советского Союза, и она знала, что бессильна. Большая часть ее дневников посвящена хлебу, тому, как его достать, какого ребенка накормить первым, когда вы его найдете.Но ее стихи о ее собственной божественности. В любовном письме к стареющей, нездоровой Рильке она пишет: «Кто мог говорить о [своих] страданиях, не чувствуя вдохновения, то есть счастья, — чтобы это не звучало как исповедь: тела надоели мне … Уста Я всегда чувствовал себя миром: сводчатый небосвод, пещера, овраг, бездна. Я всегда переводил тело в душу ».

Какой способ описать жизнь или, может быть, смерть. Граница между физическим и космическим — различие риторическое.Ее предложение о смерти как о проблеме перевода подчеркивается языковыми проблемами, с которыми Рильке и Цветаева столкнулись в своей переписке: она пишет по-немецки, он пишет по-русски. Ни один из них не является родным языком, оба являются жестами привязанности друг к другу.

Цветаева одержима Рильке, когда он умирает, пишет любовные письма в трехсторонней поэтической оргии между ней, им и Борисом Пастернаком, который позже получит Нобелевскую премию за Доктор Живаго .Она также влюблена в Бориса (в очень родственном движении, она вроде как любит всех, все время), и она, и Борис боготворили Рильке, или Борис боготворил ее боготворение, или что-то в этом роде, а Рильке, в свою очередь , допускает эту идеализацию и часто дает ей обратную связь, ослабленную, но все же рефлексивную. Это делает I Love Dick положительно сдержанным.

Трое планируют встретиться, и эта встреча так предвкушена, что читателю при первом упоминании становится ясно, что никогда не может быть позволено случиться чему-то столь желанному, особенно со стороны желающих.К счастью, Рильке умирает. Цветаева пишет ему после его смерти: «Милый, теперь, когда ты умер, смерти нет». Как будто он взял с собой целый язык. Когда горит тело, горит и словарь.

Она повесилась в 1941 году, через 20 лет после этих вспыхнувших писем. Она была в ссылке в советском трудовом лагере, многие из ее детей уже умерли ужасными, ужасными способами, она была одна и голодала. Он умер от лейкемии на руках своего врача на курорте в Швейцарии.История гласит, что он какое-то время болел, но вышел на прогулку со знаменитой красавицей Нимет Элои Бей и укололся розой. Рана так и не зажила.

Записываю в тетрадь из очерка Цветаевой «О любви»: «Я просто хочу скромную, убийственно простую вещь: чтобы человек радовался, когда я вхожу в комнату». Записываю ей записку о женской работе: «Всегда печь, веник, деньги (нет). Никогда. Больше не подметать — это мое Царство Небесное ».

*

Рильке умирает в горах Швейцарии, где он выздоравливает от неизлечимой болезни последние пять или шесть лет и пишет с невероятной продуктивностью.Он переехал в Шато де Музо в 1921 году, где завершил Duino Elegies и Сонеты к Орфею подряд. В том же году Кэтрин Мэнсфилд переезжает по дороге, примерно в миле отсюда, в поисках лекарства от туберкулеза. Они не знают друг друга. Ему 46, ей 33. В следующем году она умирает от разрыва кровеносного сосуда в легком после бега по лестнице. Но даже при том, что она очень больна, здесь она заканчивает книги Bliss and Other Stories и The Garden Party , две свои самые известные работы.

Что в водопроводе в этом городе? Нам нужен кто-то, чтобы прямо сейчас составить астрологическую карту для него, для нее и для горы. Странное сочетание послевоенной изоляции, острой смертности, широкого неба и чистого снега? Вспыхивает ли язык до того, как он погаснет?

*

Я читал Мэнсфилда, потому что читал Али Смита, а Али Смит любит Мэнсфилд, а она любит почти только женщин-писателей, поэтому я обратила внимание.Всегда интересно, какими женщинами восхищаются те женщины, которые, кажется, интеллектуально предпочитают женщин. Кэтрин Мэнсфилд писала о том, что она женщина с печалью и возбуждением, так же как и Марина Цветаева. В то время как персонажи Мэнсфилда обычно погружены в отчаяние среднего класса — они одеваются, устраивают вечеринки, хотят умереть; материальная противоположность Цветаевой — оба не хотят отпускать мир из-за того, что девичество делает с человеком. Разделение себя, двойное бытие и не-бытие, которое требует женственность, как слова и образы заикаются в этой множественности, созданной для мужского единственного числа.

Из Bliss : «Берил сидела и писала это письмо за маленьким столиком в своей комнате. В каком-то смысле, конечно, все это было совершенно правдой, но с другой стороны, это была величайшая чушь, и она не поверила ни единому слову. Нет, это неправда. Она чувствовала все это, но на самом деле не чувствовала их так ». Из заметок Цветаевой: «Исключение для актрис, то есть для женщин, то есть для тех, кто естественно играет самих себя, и для всех, кто, читая меня, понял и пришло .”

*

Девушка размывается под своим знаком, мерцая в отражении воды. Женственность так легко размазывается, но я не могу сказать, делает ли это ее более склонной к универсальности или менее. На картинах Паулы Модерзон-Беккер юные дочери смотрят прямо на зрителя: дугообразные, задумчивые, не впечатленные. Цвет переходит в румяные щеки знания. Их судьба уже ясна, и они разочарованы. Я прочитал о ней в краткой биографии Мари Дарье, «Быть ​​здесь — все: жизнь Паулы Модерсон Беккер ».Я взял его, потому что мне понравилась девушка с обложки. На других картинах старые крестьянки наклоняются вперед с лицами, похожими на обнаженные березы. Женщины кормят грудью младенцев, и трудно поверить, что это та же тема, что и раньше, на стольких изображениях Мадонн. Края мягкие, но формы компактные. Они здесь, но спустя сто лет краска все еще кажется влажной.

*

В 1906 году Паула Модерзон-Беккер стала первой женщиной, написавшей обнаженный автопортрет.Это мы знаем. Кроме того, она первая изобразила себя беременной. Она была замужем за более известным художником Отто Модерсоном и жила в колонии художников Ворпсведе. История гласит, что она избегала расторжения брака из-за страха забеременеть и отказа от живописи. Всю свою жизнь она разрывается между жизнью в одиночестве в Париже, едва выживая, и возвращением в безопасную женскую среду в Германии.

Она ходит туда-сюда, туда-сюда: быть художницей на рубеже веков, одна, без денег, или быть женой в деревне, на рубеже веков, без творческой практики.Оба невозможны. Когда она снова уезжает из дома в Париж, она пишет своему дорогому другу Рильке: «Я не Модерсон, и я тоже больше не Паула Беккер. Я есть Я, и я надеюсь становиться Мной все больше и больше ». Через несколько месяцев она вынуждена вернуться домой.

Ее картины все еще происходят, и вот что они собой представляют: события. Они прыгают вперед, как Кэтрин Мэнсфилд, мчащаяся по лестнице. Ее обнаженное тело улыбается, светится. В конце концов, когда ей исполняется тридцать, Отто соглашается присоединиться к и в Париже, а не наоборот.Под тенью этой щедрости она наконец-то забеременела. Они возвращаются в Германию. Она одержимо пишет своим друзьям в Париж о выставленных там 55 Сезаннах и умоляет Рильке прислать ей каталог.

Когда она рожает, это дочка, и что-то идет не так. Ей приказывают оставаться в постели, чтобы выздороветь, до тех пор, пока через восемнадцать дней семья не устроит небольшую вечеринку для ребенка, матери. Она заплетает волосы в косы, переплетается с цветами, встает и умирает.Хотя ее картины, наконец, получили признание, которого они заслуживают, она больше всего известна как вдохновитель стихотворения Рильке «Реквием по другу», которое часто цитируют на похоронах. Имя ее не называется.

*

Его зовут даже не Райнер. Это Рене. Его первая девушка, Лу Андреас-Саломея, предложила ему изменить его, чтобы он звучал более по-немецки. Она была на пятнадцать лет старше его; ему был 21 год, ей 36. Андреас-Саломея была той женщиной, которая написала бесчисленное количество книг и так много достигла, и была явлением в целом, но в основном известна тем, что она встречалась с Ницше, Фрейдом, и Рильке, а также в целом множество других людей.Она была одной из первых женщин-психоаналитиков и одной из первых, кто написал о женской сексуальности в эссе 1916 года об анально-эротическом. Фрейд описал ее как олицетворение женского нарциссизма. Он имел в виду это как комплимент. В 1937 году ее библиотека подверглась рейду, конфискации и уничтожению гестапо за ее верность еврейским мыслителям, в частности Фрейду. Через несколько дней она внезапно умерла от почечной недостаточности.

*

Я держу своих женщин близко, мертвых или нет.Не-не-ность, конечно же, наш образ жизни. Когда меня попросили подумать о том, какими должны быть мужчины, я подумала о том, как это должно чувствовать себя, чтобы не быть не так, — ходячий двойной негатив. Я не могу сказать вам, как выйти из этого пространства небытия. Мы с моим парнем часто ссоримся из-за моей склонности к обобщениям. Любит конкретность, контекст, нюансы. Я уважаю это, и мне это тоже нравится. Но я обычно говорю большими категориями, универсальными прокламациями, говорю как манифест даже в сплетнях, мимоходом.Я знаю, что стереотипы глупы и вредны по очевидным причинам, но я готов защищать обобщения, поскольку мне кажется, что это все, что есть на языке. Маленькая, недостаточная вещь, заменяющая большую и сложную.

Я наконец объяснил ему, что когда я говорю о «мужчинах» и их силе, их недостатках, это не из-за слепоты к тонкостям личности или их обстоятельствам. Это просто практическое решение из-за нехватки времени. Вы хотите, чтобы я перечислил всех мужчин, которые насиловали меня или моих близких? Я не знаю всех их имен.Пытаться составить их список было бы похоже на воссоздание карты Борхеса на карте — вы знаете, ту вещь, на которой они наносят на карту ландшафт так идеально, что просто накладываются на него, удваивая его. Я могу рассказать вам свою жизнь в патриархальном зле, но это займет всю мою жизнь. У меня только один.

*

Я чувствую, что делаю один из тех негативных космических рисунков в художественном классе, обводя воздух между локтями, нахожу пустой край. Это невозможный проект, это феминистское чувство.Мы проводим много времени, обсуждая, следует ли писать о мужчинах, но я не знаю, является ли «следует» правильным глаголом. Не знаю, можно ли писать о мужчинах, если это вообще возможно. Это просто не устойчивая модель, о чем свидетельствует надвигающийся конец света. Каждый раз, когда вы попадаете в канон, девушки выбегают, как призраки. Лу, Паула, Кэтрин, Марина и так далее и так далее.

Писать о них — это эксперимент в децентрализованном фокусе, фрагментации, обширной привязанности, плавающих слухах, нелинейной девичьей истории.Требуется крохотное представление о крошечном человеке в обширной пещере истории и попытка перекрыть их ауру исключительного, мужского гения. Я могу предложить только метод, и он даже не мой. Может ли прошедшая сотня лет быть записана через жизни жен, подруг, матерей, дочерей, рабочих и старых дев? Чем же тогда отличается ХХ век? 21-е?

Какой была бы история живописи, если бы всегда выбирали беременность, если бы роды были безопасными, если бы Паула Модерзон-Беккер могла остаться в Париже? Какова история написания, если Цветаеву читают, как Рильке? Или Кэтрин Мэнсфилд, как ее подруга Д.Х. Лоуренс? Лу Андреас-Саломея любит Лакана? А это уже известные. Это те, кто выбрался хотя бы частично. Они мельком увидели окно, протянули руку.

Это эссе было первоначально представлено в Центре рисования как часть серии выступлений Bellwethers: The Culture of Controversy , проведенных совместно Элисон Джингерас и редакторами Affidavit, Кейтлин Филлипс и Хантером Брейтуэйтом.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *